Всем нам казалось невероятным, что такой богатырь, такой жизнерадостный, здоровый, всегда веривший в победу человек, так же как вот мы сейчас, разговаривавший с нами вчера, – уже лежит в земле…

«Война! – сказал врач. – Разве не может сию минуту упасть снаряд и сюда, где мы стоим, между нами?»

Никто не говорил никаких слов утешения, никаких сентиментов не было, все было просто и строго, день был теплый и солнечный, жизнь дышала в каждой травинке. Мы стояли кружком, душу каждого переполняли горечь, и злоба, и боль, и все были суровы, и все хорошо понимали друг друга, и всем все-таки, все-таки не верилось, что Черепивского – живого, вот такого, каким я видел его вчера: загорелого, крепкого, крутоголового, – нет…

Но стоять дольше было тут бессмысленно: он исчез навсегда. Ибрагимов сказал, что на обратном пути заедет сюда, – можно ли будет повидать Бурцева? «Конечно, можно, – сказал врач, – только лучше недолго и поменьше с ним разговаривайте, для его, понимаете, пользы!» И Миронов живо откликнулся: «Да мы только на две минуты…» И Ибрагимов добавил: «Да, посмотреть на него, и – пойдем». Ибрагимов попросил врачей ничего не говорить Бурцеву о смерти Черепивского: «Знаете – такие были друзья! Всегда вместе, ругались сколько, и не могли друг без друга дня обойтись!»

Мы пожали руки врачам и вышли из леска на дорогу. Дверка машины хлопнула, стекла полетели в кабину. Мы поехали обратно – к Путилову, чтобы оттуда продолжать путь к Городищу. Мы ехали… Ибрагимов и Миронов, как бы жалуясь на свое горе мне, отрывочными фразами, между которыми были долгие паузы, заполненные раздумьем, делились воспоминаниями о Черепивском.

Я запомнил один резкий, неожиданный поворот головы Ибрагимова:

– Если б вы знали, сколько друзей я потерял за эту войну, сколько хороших друзей! И почему-то смерть Черепивского больше всех на меня подействовала!..

После другой паузы и после многих разговоров, в которых не было сказано ни одной казенной или искусственной фразы, Ибрагимов так же резко вдруг повернулся и сказал:

– Конечно, за Черепивского мы отомстим!..

Из разговоров на этом полном ходу прыгающей по сухой дороге машины я узнал о Черепивском больше, чем узнал бы из бесед с ним самим. Каким-то особенно нелепым обстоятельством представлялась мне следующая случайность: жена Черепивского осталась где-то на Украине. Он искал ее в продолжение всей войны – разыскивал ее письмами, через родственников. Только позавчера вечером, вернувшись из рейда, он получил письмо от нее: она сообщала, что находится в семи километрах от линии фронта, что гитлеровцы, на ее счастье, немножечко не дошли до нее, и вот она благополучна и здорова. И радостный Черепивский вчера утром послал жене первое письмо по точному адресу, в котором сообщал, что жив и здоров; меньше чем через сутки Черепивский уже в могиле. А письмо еще только вчера начало свой долгий и длинный путь на Украину – к Харьковщине. Может быть, через три недели, может быть, через месяц томящаяся в разлуке с мужем жена получит от него радостную весть, из которой узнает, что 16 мая ее муж, которого она уже давно считала убитым, не получая вестей от него, был жив, и здоров, и весел, и уверен в победе, во встрече…

А того, что в первую же ночь после 16 мая муж получил смертельную рану, жена еще долго-долго не будет знать: адрес ее никому здесь не известен. Она пришлет сюда ответное, радостное письмо, это письмо вскроют здесь, прочитают и отошлют тогда сообщение, что муж ее «пал смертью храбрых».

Он был кадровым командиром – опытным, бесстрашным, любимым командирами и бойцами. Он не был ничем награжден, и только недавно на утверждение была послана бумага о присвоении ему звания капитана.

И Ибрагимов в мчавшемся автомобиле говорил, что обязательно представит Черепивского – за все прошлые его дела – к ордену, и что сегодня, вернувшись в отряд, соберет бойцов и устроит траурный митинг, и что если б Черепивский уже не был похоронен, то он обязательно похоронил бы его не здесь, в медсанбате, а у себя в отряде, и что надо будет сделать на могиле хорошую надпись…

Во всем, что говорилось в машине, не было ни удрученности, ни подавленности теми ассоциациями, которые, конечно, могли бы возникнуть у каждого из ехавших, – ведь война для всех одинакова и судьба каждого никому не известна. И только раз Миронов сказал, стараясь придать своим словам тон шутки: «Вот, думаю, сколько ни живу, а не пережить и мне этой войны!» И Ибрагимов суховато молвил: «Ну, это никому не известно!» А я добавил: «Можно в самой горячке живым остаться, а после войны попасть под трамвай, – всяко может быть, и нечего о том думать!»

Наговорившись о Черепивском, все замолчали и всю дальнейшую дорогу ехали молча, и я ясно ощушал в этом молчании мысли каждого.

Через час мы приехали в лес, обогнув Городище. Меня довезли до шлагбаума. Я поблагодарил моих спутников, распрощался с ними. Они поехали в штаб, а я побрел в чащу леса – в редакцию.

Я был уверен, что меня наконец ждут письма от моих родных. Но никаких писем не оказалось. И тревога, большая тревога залила новой волной горечи душу.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

НАД ЛАДОГОЙ И ПРИЛАДОЖЬЕМ

ЕДУ К ЛЕТЧИКАМ.

ПЯТЬ ПРОТИВ ПЯТИДЕСЯТИ.

В ВЕЧЕРНИЙ ЧАС

НОЧЬ У СВЯЗИСТОВ.

ПОД СВИРЕПОЙ БОМБЕЖКОЙ.

БЫТ И ПРИРОДА.

ШТУРМАН БОРИСОВЕЦ

ДРУЗЬЯ КОНСТАНТИНА СЕМЕНОВА

У-2 И ДВА «МЕССЕРШМИТТА».

ПОСЛЕДНИЕ ТРИ ДНЯ С ЛЕТЧИКАМИ

ТЫСЯЧА ПЯТЬДЕСЯТ ВОСЬМОЙ, БРЕЮЩИЙ…

(13-я воздушная армия, 27 мая – 2 июня 1942 года)

22 мая, сквозь льды Шлиссельбургской губы, пробился к восточному берегу Ладожского озера буксирный пароход «Гидротехник». Прихватив в Кобоне тяжело нагруженную баржу, он на следующий день невредимым вернулся в Осиновец. Вслед за ним, под жестокой бомбежкой с воздуха, губу пересекли еще несколько судов с грузом. 28 мая к пирсам строящихся на восточном берегу новых портов причалили двадцать кораблей Ладожской военной флотилииканонерки, тральщики, транспортные суда и буксирные пароходы. В этот день сто четыре фашистских самолета (из нихдевяносто Ю-87 и Ю-88) бомбили в разгар погрузки судов Кобону и, потеряв за сорок пять минут в воздушных боях с нашими малочисленными истребителями девятнадцать самолетов, ушли. В нашей флотилии погиб только один корабль. В этот же день, 28 мая, двинулся от Новой Ладоги к ленинградскому берегу первый караван буксируемых барж.

И уже никакие немецкие бомбежки и артобстрелы не могли помешать открывшейся на Ладожском озере в еще не растаявших льдах навигации…

В конце мая и начале июня я провел неделю с теми летчиками, которые отражали сильнейшие налеты на Кобону, и с другими, обеспечивавшими надежную связь между Приладожьем и Ленинградом,

В своих летных комбинезонах эти капитаны и лейтенанты были так похожи один на другого! После стольких лет я уже не помню лиц некоторых из них, а тогда, двадцать лет назад, я не успел охарактеризовать их. Я едва успевал тогда записывать только их удивительные дела, их горячие, порой кажущиеся теперь бессвязными разговоры. Все было так перебивчиво, так порывисто, так стремительно!

Но ради аромата подлинности и точности, пусть все в этой главе остается так, как было бегло записано мною в белые ночи, в те майские дни 1942 года!

Еду к летчикам

27 мая. Вечер. Деревня Шум

К обеду погода наконец исправилась, вышло солнце, сразу стало тепло и хорошо. Такая погода обещала новые боевые дела летчикам. Поэтому, покинув надоевший мне лес у деревни Городище, я на случайно подвернувшейся «эмке» отправился к тому фронтовому временному аэродрому, на который базируется 121-я отдельная авиационная эскадрилья связи капитана П. А. Белкина.

Слыша каждую фронтовую ночь над собой в лесу стрекотанье маленьких учебных бипланов У-2, едва не касающихся колесами верхушек деревьев, я до сих пор все еще не удосужился познакомиться с их работой.