Она была рада, что занята делом, отвлекающим от раздумий. Кроме того, оказывая помощь мадам Дусе, она как бы очищала перед ней свою совесть за то, что покинула ее в беде. Разумеется, Элиз старалась убедить себя, что все произошло не по ее вине, но до конца она в это не верила. Она же знала, что старуха была нездорова, что ум ее повредился; ей следовало лучше за ней смотреть.

Мадам Дусе лежала в постели, бледная как полотно и неподвижная, проходили часы, а она даже не пошевелилась. Снаружи раздавались звуки шумного веселья — очевидно, французы решили отметить удачный исход событий. Площадка для парадов, находившаяся позади дома коменданта, перед казармой, была освещена фонарями. Ночное спокойствие нарушали игра скрипки и губной гармошки, топот ног. Голоса стали громче, то и дело раздавался хохот — наверное, в ход пошло несколько бутылок вина. Все это Элиз слышала, но ей и в голову не приходило выглянуть наружу и тем более присоединиться к остальным. Она все сидела в полутемной, освещенной единственной свечой комнате и смотрела прямо перед собой невидящими глазами.

Наконец все затихло. Единственными доносившимися до нее звуками были шаги часового. Наступили самые темные предрассветные часы, когда дух человека слабеет.

— Элиз, — внезапно произнесла мадам Дусе надтреснутым хриплым голосом. — Это ты?

Моментально придя в себя, Элиз склонилась над больной:

— Это я. Как вы?

— Не знаю. Я чувствую себя так… странно.

— Вам пришлось вынести тяжкое испытание. Вам нельзя сейчас разговаривать. Хотите пить?

Старуха кивнула, и Элиз принесла ей воды в бутыли из тыквы. Она приподняла ее голову и поднесла бутыль к губам. Когда та напилась, Элиз поставила бутыль на место.

— Ты добра ко мне… — прошептала мадам Дусе. У Элиз перехватило дыхание.

— Я?.. Нет! Я оставила вас одну у начезов, прошу простить меня за это.

Губы мадам Дусе тронула слабая улыбка.

— Ты не виновата. Это я испугалась.

— Вы испугались?

— Испугалась жизни, я думаю.

— Возможно. Но сейчас вы живы и должны отдохнуть. Попытайтесь уснуть. — Элиз взяла ее тонкую руку с синими жилками, лежавшую поверх одеяла. Пальцы женщины слабо сжали ее руку.

— Сегодня я видела смерть…

Элиз решила, что мысли мадам Дусе снова стали бессвязными, как это не раз случалось с ней в Большой Деревне. Если не отвечать, она, возможно, вновь уснет. Но мадам Дусе открыла глаза и уставилась на Элиз.

— Я боялась начезов, боялась боли, но не смерти. Я хотела умереть. Смерть казалась мне благом, и она была так близко, так близко… Когда появился Рено, я попросила его убить меня, но он не захотел.

Элиз думала, что уже выплакала все слезы, но они вновь покатились градом у нее из глаз.

— Дорогая, не плачь, — прошептала мадам Дусе. — Все не так уж плохо. Рено сказал, что я должна терпеть, и вот я терплю…

Прошел, наверное, еще час, запели петухи, небо посветлело. Элиз вдруг почувствовала, что пальцы мадам Дусе судорожно сжали ее руку, а потом безвольно упали. Несчастная женщина перестала дышать.

Глава 19

После похорон мадам Дусе Элиз поселилась у Клодетт в ее двухкомнатном доме, расположенном в двух шагах от форта. Клодетт и ее муж спали на кровати, сделанной из молодых деревьев, она стояла в заднем углу первой, большой, комнаты. В другом ее углу спали вповалку, как щенята, их дети. Грубая самодельная койка Элиз находилась во второй, меньшей, комнате среди сложенных коробок с посудой, ножами, бусами и другой утварью. Все эти вещи свидетельствовали о торговых начинаниях мужа Клодетт — большинство колонистов в тех местах зимой занимались торговлей, даже если они были земледельцами всю остальную часть года.

Дни Элиз были заняты стиркой, уборкой, готовкой, уходом за детьми, помощью Клодетт, которая становилась все полней от очередной беременности. Иногда Элиз работала на табачных и индиговых полях Жюля — полола сорняки, собирала жучков и гусениц. Она была постоянно занята и радовалась этому: работа не давала ей задумываться, после нее лучше спалось ночью.

Временами, однако, когда она видела, как Клодетт вперевалочку ходит по своему дому, окруженная мужем и детьми, нужная всем и всеми любимая, готовая дать жизнь какому-то новому существу, на Элиз накатывала волна слепящей зависти. Она жалела, что после их с Рено индейской идиллии у нее не останется ребенка. Ей бы надо было этому радоваться, принимая во внимание все обстоятельства, но вместо этого она испытывала горечь. Пусть бы у нее осталось хоть это… Но нет, у нее были только воспоминания и думы, которые не давали ей уснуть в темные предрассветные часы, когда она лежала на своей койке лицом в подушку.

Рено пришлось сделать выбор, но он оказался бессмысленным. Его решение не спасло мадам Дусе, оно не поможет и начезам. И он знал это, знал с самого начала! Он исчез, исчез навсегда… Рено покинул ее для ее же блага, заставил подчиниться тому выбору, который, как показалось ему, сделала она, уйдя из форта начезов. Но он не хотел этого, в этом Элиз могла поклясться. Он хотел этого не более, чем она сама…

Элиз обуревали сожаления. Жаль, что в их любви было так мало радости. Жаль, что она не дала ему понять, как любит его. Ей хотелось вернуть те ночи, которые они провели во время перехода, чтобы вновь прижаться к нему, чтобы не повторились эти ужасные моменты презрения и злобы. Ей хотелось… Боже, как ненавистно ей было лежать в одиночестве на своей постели!

Элиз не давали покоя мысли о несправедливости бытия. Ведь все они люди, не так ли? Какое значение тогда имеют национальные различия? Почему бы не жить всем вместе без зависти и страха, без боли и смерти, без душевных мук, вызванных чувством долга перед своим народом? Она француженка, но невидимые нити связывают ее с этим полукровкой Рено, Ночным Ястребом, Татуированным Змеем. Эти нити затягивались все туже и душили ее так, как будто бы она должна была последовать за ним в загробный мир. Горло у нее саднило, болело все тело, сердце, голова.

Он ушел от нее — ушел и никогда не вернется…

Вскоре до форта Сан-Жан-Баптист дошли вести из Большой Деревни, от французской военной экспедиции. Французы были совершенно ошеломлены, когда на следующее после капитуляции утро подошли к форту начезов и обнаружили, что племя покинуло его. Впрочем, этому мало кто верил. Любуа и его солдат в лучшем случае обвиняли в некомпетентности, а в худшем — в сговоре с индейцами. Начезы не просто исчезли, они забрали с собой все до последнего черепка, все награбленное у французов во время резни, за исключением ненужных им пушек и пороха. По всей видимости, им пришлось несколько раз возвращаться, чтобы забрать все это добро. Казалось невероятным, что они при этом не разбудили французских солдат и их индейских союзников. Ходили слухи, что часть золота, отнятого индейцами у колонистов, перекочевала в карманы тех, кто стерег начезов, и они сделали вид, что ничего не видели и не слышали, дав им возможность уйти.

Что же касается пленных французских женщин и детей, то они и в самом деле стали заложниками чокто. Вполне естественно, что Любуа сначала отказался платить назначенный индейцами выкуп, но по мере того, как участь женщин становилась все более жалкой, он начал переговоры. Поскольку у него не было с собой ни золота, ни товаров, он дал индейцам понять, что их требования будут выполнены, и те предоставили пленницам некоторую свободу. Тогда Любуа тайно посадил женщин и детей на небольшой корабль и приказал взять курс на Новый Орлеан. Говорили, что в руках чокто остался только один белый пленник и несколько африканцев.

Некоторое время после того, как чокто обнаружили исчезновение пленных, ситуация была напряженной, но в конце концов чокто приняли обещания уплаты выкупа и с видом оскорбленного достоинства покинули эти места. Французские солдаты под командованием Любуа принялись жечь форты начезов и заново отстраивать форт Розали на высоком обрывистом берегу реки.