Спешат гости на пир.
Шмель прилетел – неуклюжий, мохнатый, как медведь. Забасил, заворочался, весь в пыльце измазался.
Прибежали муравьи: поджарые, быстрые, голодные. Набросились на пыльцу, и раздулись у них животы, как бочки. Того и гляди, ободки на животах лопнут.
Комарики прилетели: ножки горсточкой, крылышки мельтешат. Крошечные вертолётики.
Жуки какие-то копошатся.
Мухи жужжат.
Бабочки крылья распластали.
Шершень на слюдяных крыльях полосатый, злой и голодный, как тигр.
Все гудят и торопятся: зазеленеет ива – пиру конец.
Зазеленеет, потеряется среди зелёных кустов. Пойди-ка тогда её найди!
А сейчас – как букет золотой.
ПЯТЬ ТЕТЕРЕВЕЙ
Прилетел в зорьку на обочину тетеревиного тока рябчик и завёл свою песенку: «Пя-ять, пя-ять, пять тетеревей!»
Я пересчитал: шесть косачей на току! Пять в стороне на снегу, а шестой рядом с шалашкой, на седой кочке сидит.
А рябчик своё: «Пя-ять, пя-ять, пять тетеревей!»
– Шесть! – говорю я.
«Пя-ять, пя-ять, пять тетеревей!»
– Шесть! – стукнул я по колену. – Считать не умеешь!
Ближний – шестой – услышал, испугался и улетел.
«Пя-ять, пя-ять, пять тетеревей!» – свистит рябчик.
Я молчу. Сам вижу, что пять. Улетел шестой.
А рябчик не унимается: «Пя-ять, пя-ять, пять тетеревей!»
– Я же не спорю! – говорю я. – Пять так пять!
«Пя-ять, пя-ять, пять тетеревей!» – рябчик свистит.
– Без тебя вижу! – рявкнул я. – Небось не слепой!
Как залопочут, как замельтешат белые крылья – и ни одного тетерева не осталось! И рябчик улетел с ними.
ШЕПЧУЩИЕ СЛЕДЫ
В светлых осинниках и ольшаниках снег сошёл, палый лист сохнет на солнце, скручиваясь в рулончики, свёртываясь в кулёчки, сжимаясь в кулачки. Лист сухой, а земля под ним мокрая. Идёшь и вдавливаешь сапогом сухие листья в сырую землю.
Лось ли пройдёт, человек ли – всё одно оставит следы, вдавит лист в землю. Пройдут, вдалеке стихнут, а следы их вдруг и зашепчутся. То лист примятый распрямится и соседний заденет. То стебелёк высохнет и распрямится. Развяжется тесёмочка жёлтой травы. Или встряхнётся сжатый в гармошку пучочек брусники.
Давно ушагали из лесу лось и человек, где-то они уже далеко-далеко, а следы их всё шепчутся, шепчутся. Долго-долго…
ВСЕ ХОТЯТ ПЕТЬ
Жабы поют, совы бубнят. Шмель гудит басом. Про птиц и говорить нечего! От зари до зари поют.
Скворцу своей песни мало, так он чужие перепевает. Сидит на берёзе, блестящий и чёрный, словно в дёготь окунутый, разводит крылышками, словно сам себе дирижирует, и щёлкает клювом, как парикмахер ножницами.
То белобровником просвистит, то вертишейкой прокричит, то уточкой крякнет. И петухом, и гусаком, и барашком.
Иволгой, пеночкой, сорокой!
На разные голоса: и за себя, и за всех.
ЛЕСНОЙ ГРЕБЕШОК
Что ни куст густой, то гребешок лесной. И ни одного неряху линючего гребешок не пропустит – непременно причешет. Лиса ли, медведь ли, заяц – ему всё равно: всех расчёсывает, причёсывает, приглаживает. С зайца – белый клок, с лисы – рыжий пук, с медведя – бурые космы.
Иной куст, самый густой да колючий, – шиповник или боярышник, – сам за весну станет как зверь мохнатый. Шерсть на нём звериная дыбом, даже подойти страшно!
Май
Грянул весёлый майский гром – всему живому языки развязал. Хлынули потоки звуков и затопили лес. Загремел в лесу май!
Зазвучало всё, что может звучать.
Бормочут хмурые молчаливые совы. Трусливые зайцы покрикивают бесстрашно и громко.
Полон лес криков, свистов, стуков и песен. Одни песенки прилетели в лес вместе с перелётными птицами из дальних стран. Другие родились здесь же, в лесу. Встретились песенки после долгой разлуки и от радости звенят от зари до зари.
А в нагретой парной чащобе, где сердито бубнит ручей, где золотые ивы загляделись в воду, где черёмуха перекинула с берега на берег белые трепетные мосты, пропищал первый комар. И белые бубенчики первых ландышей прозвучали чуть слышно…
Давно пронеслась гроза, но на берёзах с листика на листик, как со ступеньки на ступеньку, прыгают озорные дождевые капли. Повисают на кончике, дрожа от страха, и, сверкнув отчаянно, прыгают в лужу.
А в лужах лягушки ворочаются и блаженно ур-р-р-чат.
Даже перезимовавшие на земле скрюченные листья сухие ожили: то шмыгают и шуршат по земле, как мыши, то вспархивают, как табунки быстрых птиц.
Звуки со всех сторон: с полей и лесов, с неба, с воды, из-под земли.
Гремит по земле май!
ЗВАНЫЙ ГОСТЬ
Увидела Сорока Зайца – ахнула:
– Не у Лисы ли в зубах побывал, косой? Мокрый, драный, запуганный!
– Если бы у Лисы! – захныкал Заяц. – А то в гостях гостевал, да не простым гостем был, а званым…
Сорока так и зашлась:
– Скорей расскажи, голубчик! Страх склоки люблю! Позвали, значит, тебя в гости, а сами…
– Позвали меня на день рождения, – заговорил Заяц. – Сейчас в лесу, сама знаешь, что ни день, то день рождения. Я мужик смирный, меня все приглашают. Вот на днях соседка Зайчиха и позвала. Прискакал я к ней. Нарочно не ел: на угощение надеялся.
А она мне вместо угощения зайчат своих под нос суёт: хвастается.
Эка невидаль – зайчата! Но я мужик смирный, говорю вежливо: «Ишь какие колобки лопоухие!» Что тут началось! «Ты, – кричит, – окосел? Стройненьких да грациозненьких зайчат моих колобками обзываешь? Вот и приглашай таких чурбанов в гости – слова умного не услышишь!»
Только от Зайчихи я убрался – Барсучиха зовёт. Прибегаю – лежат все у норы вверх животами, греются. Что твои поросята: тюфяки тюфяками! Барсучиха спрашивает: «Ну как детишки мои, нравятся ли?» Открыл я рот, чтобы правду сказать, да вспомнил Зайчиху и пробубнил. «Стройненькие, – говорю, – какие они у тебя да грациозненькие!» – «Какие-какие? – ощетинилась Барсучиха. – Сам ты, кощей, стройненький да грациозненький! И отец твой и мать стройненькие, и бабка с дедом твои грациозненькие! Весь ваш поганый заячий род костлявый! Его в гости зовут, а он насмехается! Да за это я тебя не угощать стану – я тебя самого съем! Не слушайте его, мои красавчики, мои тюфячки подслеповатенькие…»
Еле ноги от Барсучихи унёс. Слышу – белка с ёлки кричит: «А моих душечек ненаглядных ты видел?»
«Потом как-нибудь! – отвечаю. – У меня, Белка, и без того в глазах что-то двоится…»
А Белка не отстаёт: «Может, ты, Заяц, и смотреть-то на них не хочешь. Так и скажи!»
«Что ты, – успокаиваю, – Белка! И рад бы я, да снизу-то мне их в гнезде-гайне не видно! А на ёлку к ним не залезть».
«Так ты что, Фома неверующий, слову моему не веришь? – распушила хвост Белка. – А ну, отвечай, какие мои бельчата?»
«Всякие, – отвечаю, – такие и этакие!»
Белка пуще прежнего сердится:
«Ты, косой, не юли! Ты всё по правде выкладывай, а то как начну уши драть!»
«Умные они у тебя и разумные!»
«Сама знаю».
«Самые в лесу красивые-раскрасивые!»
«Всем известно».
«Послушные-распослушные!»
«Ну-ну?!» – не унимается Белка.
«Самые-всякие, такие-разэтакие…»
«Такие-разэтакие?.. Ну, держись, косой!»
Да как кинется! Взмокреешь тут. Дух, Сорока, до сих пор не переведу. От голода чуть живой. И оскорблён, и побит.
– Бедный, бедный ты, Заяц! – пожалела Сорока. – На каких уродиков тебе пришлось смотреть: зайчата, барсучата, бельчата – тьфу! Тебе бы сразу ко мне в гости прийти – вот бы на сорочаток-душечек моих налюбовался! Может, завернёшь по пути? Тут рядом совсем.