И все-таки я хотя бы в общих чертах отвечу прямо здесь и сейчас, при входе, на неприятно и грустно повисший для большинства оставшихся читателей вопрос, затронутый только что выбывшим. И в самом деле: что случилось с человечеством европейского чекана в последнее столетие его существования, все более далекого от того, чтобы быть человеческой историей? На что, собственно, я намекнул в образном строе выше, набросав тошнотворную картину современного человечества как пустыни?

Не я первый ставлю этот вопрос, не я первый и отвечаю на него, хотя и по-своему. Он никогда не был популярным: публика никак не поддерживала усилия немногочисленных вопрошавших, и эти усилия уходили в (ее) равнодушный песок, а вопросы и ответы немедленно повисали в воздухе и уносились раскаленными пустынными вихрями куда-то за горизонт. Говоря откровенно, публика не верила людям, старавшимся мыслить честно. (Зато, как зачарованная, смотрела в рот фокусникам, словно на театральных подмостках громко и непонятно рассуждавшим о «ризомах», «симулякрах» и «дискурсе»: в этой отвлеченной от смысла, не обязательной и потому безответственной области актерской игры ничего на надо было решать лично, а можно было получать модное удовольствие «от кутюр».)

Думаю, не поверят и мне — даже несмотря на употребление испытанного (и, сказать по совести, довольно пошлого) приема ссылки на широко, всемирно признанные авторитеты (приема, которого я уже, увы, не избежал). Но я все-таки буду говорить так, как если бы существовал шанс на то, что мне поверят: это все, что остается делать. (Сам-то я, уж конечно, не пророк, в львиный ров не лезу; ну а такие «пророчества», каковы мои, может делать решительно всякий, кто честен, наблюдателен и кому небезразлична общая жизнь.)

Итак, вот, наконец, и ответ — говорю, набравшись духу и, повторю, дам здесь ответ лишь в самых общих его очертаниях, видный пока с очень большой высоты, — а уж подробности читатель начнет обнаруживать, как только войдет на первый уровень первого поворота лестницы, из которой состоит эта книга. Отвратительный, более чем угрожающий диагноз, в котором я совершенно и очень тревожно уверен, состоит из трех сильно обобщенных пунктов.

Во-первых, исчезновение творческого (иными словами, собственно человеческого, личностного) начала, гибель культуры как единого целостного организма, как поля, на котором человечество опробует и разворачивает свои лучшие духовные силы, и ее замена злокачественной пародией на культуру, пародией коллективной, меональной природы.

Во-вторых, быстрое и резкое сужение восприятия как психической базы реальности а, значит, и самой реальности, ее редукция, с одной стороны, к реальности биологической и социальной (коллективной), с другой — к схеме и модели, к условному обозначению, к числу; сужение сознания, подмена реальности виртуальной реальностью, иллюзией, а, стало быть, нереальностью, оскудение и высыхание жизни (см. во-первых), вырванной с корнем из своей естественной почвы — бессознательного.

В-третьих, деградация, перерождение и окончательная дегенерация «типа человек», прекращение внебиологической, иными словами, собственно человеческой эволюции нашего вида (см. во-первых и во-вторых), — возможно, увы, ее окончательное прекращение или, иными словами, переход эволюции вида с естественного пути на тупиковый (и притом очень короткий).

Все это вместе и есть «мировая ночь» — или, если немного сместить образный акцент, конец света. А теперь я спрошу некоторых из своих читателей — из тех, что не имеют больших претензий любого рода, а просто «интеллигентны и порядочны», тех, что честно платят налоги и ходят на выборы, стараются не лгать, не хамить, а думать, искренне говорят спасибо и пожалуйста(не буду продолжать; мне такие люди, говоря по совести, нравятся): не станет ли таким читателям жутко, если им вдруг нерушимо докажут, что через одно-два поколения после них и впредь на все оставшееся будущее население Земли будет состоять из людей прямо противоположного им типа? Тот, кто ответит на этот вопрос: «Да, станет жутко», если и не поймет сразу, то будет, видимо, в состоянии хоть приблизительно оценить и мою собственную обеспокоенность, и выражаемый ею пучок чувств, таких, как разочарование, отчаяние, презрение, жалость, отвращение и кое-что еще.

Пессимизм относительно истории человечества и самого человечества охватывал некоторые умы (из числа тех, что выходили сознанием за пределы собственного «я») всегда и везде, на Западе и на Востоке, начиная с авторов Ветхого завета, с Конфуция, Гесиода и Платона. Были популярны — задолго до Ницше — и соответствующие «теории декаданса». Все они так или иначе выражали инерцию коллективного сознания, уравновешивавшую и компенсировавшую его динамическую составляющую (там, где она была сколько-нибудь заметной, а она была такой далеко не везде, к примеру, у немногих первобытных племен), а в качестве критерия оценки коллективной жизни служили еще и психическим регулятором отношения к некоторым сторонам общей жизни людей.

Этот исторический пессимизм умерялся и даже словно бы сводился на нет представлениями о циклизме мироздания (а, значит, и о циклизме истории), как в древней Греции, или представлениями о божественном провидении, как в Палестине. Ну а что же оптимизм в европейской духовной жизни? Он тоже был. Но появился сравнительно поздно — вместе с христианством, унаследовавшим древний пессимизм, но дополнившим его оптимистическим представлением о личном спасении при жизни и главным образом после нее и о конце времени с его конфирмацией спасения (и проклятия) раз и навсегда.

Однако причины для пессимизма и оптимизма в истории с самого начала и до очень поздней поры мыслились как потусторонние или по меньшей мере легендарные (каковым было, например, согласно классическим китайским книгам, правление первых, образцовых китайских императоров, после которых начался ужасный и повальный декаданс), никак не зависевшие от человечества и человека. Без потусторонних ссылок научились определять свое отношение к истории как целому только во Франции, в 18-м веке; вслед за французами двинулись немцы (Фейербах, Маркс); наконец, Ницше сделал презрение и надежду в отношении человечества главной сценой (и мизансценой) своего мышления: он рассуждал о глубоком декадансе человечества, о возможности и необходимости выбраться из него в сферу сверхчеловеческого.

Сам Ницше заявлял, будто поднялся над тем, что называлось пессимизмом и оптимизмом, и с определенной точки зрения он был прав: если врач ставит тяжелый диагноз, это не значит, что он пессимист, а если назначает лечение — что он оптимист. Он просто знает и обязан делать то, что знает. Но в другом, просто человеческом месте своей души он при этом может испытывать отчаяние или питать надежду. Лично мне как-то не по душе нении (или, по-русски, нюни— впрочем, это вопрос для филологов); впрочем, посмотрим — может быть, в конце этой лестницы я еще сумею предложить и что-нибудь другое, освежающее.

Пока мыслители рассуждали, человечество ни о чем не думало, а жило, как могло, и к концу 20-го века подвело себе итог, пусть пока предварительный, но уже довольно ясный и безутешный (другой критически настроенный мыслитель, К. Г. Юнг, метафорически назвал бы этот итог антихристовским, см. его книгу «Эон»). Надежда на то, что этот итог не окончателен, признаться, совершенно иррациональна, если даже не безумна, — иными словами, я не могу толком и общезначимо объяснить, на чем она основана. Но она, как ни странно, есть, хотя и еле жива: без нее я не брался бы за перо, как, вероятно, и каждый, кто думал о чем-то подобном. Чтобы продлить эту полупризрачную жизнь надежды, дать ей еще немного потрепетать (ведь, может быть, случится какое-нибудь чудо), надо попробовать ответить на ряд вопросов: когда началась патология европейской психической жизни, то есть жизни вообще? Как она развивалась? Почему? Чего теперь ждать? На что надеяться? Или надеяться уже не на что, а ждать нечего?