Есть два ответа на этот вопрос; один следует из наблюдения за самостановящейся личностью, в данном случае личностью Ницше, другой дает он сам. Первый гласит: «пафос дистанции» всегда и неизбежно поляризирует личность с точки зрения ее «человеческих качеств» — под корой льда в ней скрыто раскаленное ядро, и чем сильнее контраст между внешним и внутренним, то есть напряжение противоположностей, тем большей силой обладает самостановящийся. Сам Ницше, пожалуй, замечал это в себе — см., например, афоризм 441 «Утренней зари».

Ницшевский же ответ сформулирован псевдоисторически, как идея борьбы двух типов в истории: есть два исторических «направления» — одно из них нацелено на «нивелирование» человечества, другое («мое», то есть его) — на «углубление всех противоположностей и пропастей, устранение равенства, создание сверх-могущественных» (KSA, 10, 7 [21]). Первое порождает «последних людей», второе — «сверхчеловека». Содержание истории, по Ницше, — это борьба двух «направлений». Что касается Европы, вывод мыслителя вполне однозначен: нынешняя Европа — сама болезнь. И болезнь эта состоит в том, что Европа ведет человечество к вырождению и гибели, потому что поощряет «слабых» (стадный инстинкт, коллективность, «сократизм», то есть самодовлеющая рациональность, демократия) и подавляет «сильных» (аристократический принцип личности и творчества).

Такой Европе Ницше противопоставляет другую, таким европейцам — совсем других, тех, кого он называет «хорошими европейцами», теми, кто добровольно берет на себя духовную болезнь Европы, «чтобы знать пути к новому здоровью, знать и идти к здоровью завтрашнего и послезавтрашнего дня». К ним он обращается так: «Вы, призванные, победоносные, одолевающие эпоху, самые здоровые, самые сильные, вы, хорошие европейцы…» (Предисловие ко 2-му тому «Человеческого, слишком человеческого», главка 6).

На той и на другой стороне — своя воля к власти, ведь инстинкт самосохранения как частная перспектива ведет за собой обе, а там, где есть перспектива, есть и воля к власти[18]. Желательное состояние человечества как результат такой борьбы, по Ницше, — не установление господства сверхлюдей над толпой, а их сосуществование «в максимально разделенном виде; одни — словно Эпикуровы боги, не озабоченные другими» (там же). Но неизменно побеждал до сих пор стадный инстинкт: не надо думать, что если он, согласно ницшевской точке зрения, руководит только слабыми и обойденными жизнью, то и сам слаб: это инстинкт миллионов и силен числом; поэтому сильные одиночки всегда проигрывали.

Кроме того, инстинкт этих последних направлен на их сохранение как типа, но не как индивидов, ведь им, в противоположность людям стада, свойственна не жалость к себе, морально проецируемая на других (в том числе из корыстных мотивов), не стремление выжить любой ценой, а как раз готовность к гибели, к жертве на благо жизни, то есть всего человеческого рода. Поэтому только они и суть собственно люди, в то время как другие, по выражению Ницше, — всего лишь «эмбрионы» человека, «последние люди», в том числе и в эволюционном смысле, а потому эмбрионы нежизнеспособные.

Читатель, разумеется, и теперь (как, впрочем, всегда) имеет право сомневаться в том, что мне удалось сделать убедительным свой тезис: Ницше нащупал, понял и исследовал именно европейскую психическую матрицу; ее он распознал в качестве всеобщего и своего личного врага и повел с ней беспощадную войну на истребление. Для меня же этот тезис уже вполне убедителен.

Так вот, я сказал выше «псевдоисторически»[19], потому что хотя на историю можно глядеть и так (тогда это будет, пожалуй, проекция психических данностей на историю: дело в том, что Ницше не различает два вида коллективности — историческую, «интегральную», и исходную, индивидуальную, которая только и может быть точкой отсчета), но главное в смысле этих формулировок, по-моему, — борьба двух начал: коллективного и личностного. А руководит вторым из них инстинкт, который, будучи выражен термином «воля к власти», имеет только формальный смысл, ведь и «стадный инстинкт» — тоже вид «воли к власти». Собственным смыслом второго инстинкта поэтому было бы самостановление. А уж самостановление — родная стихия самого Ницше, и отсюда его личное участие в борьбе двух начал, его личная война со «стадным инстинктом».

Эта, и только эта стихия дает силу одиночке, а заодно с непреодолимой мощью (которую Ницше вдоволь испытал на себе) делает человека одиноким. Такой силой одиночке никогда не совладать со стадом, да это и вообще дело несбыточное, — но лишь обладая ею, можно справиться со своим собственным «заданием».

О личном задании самого Ницше я уже не успел рассказать здесь — мы прошагали до конца весь уровень лестницы, напоследок чуть не запутавшись, чуть не заплутав в важнейшем его месте, и выбрались только с помощью какой-то, видимо, чудесной путеводной нити, оказавшейся в наших руках. Милая Ариадна, благодарим тебя за этот дар и просим, если понадобится, еще раз снабдить нас твоим волшебством!

Уровень 8. Педагогико-терапевтический план Ницше

Ну вот мы и оказались в самом разгаре сражения — кто-то в качестве стороннего и, может быть, равнодушного наблюдателя, а кто-то и в качестве участника (с той или с другой стороны: этих последних людей, мне кажется, здесь даже намного, неизмеримо больше). Свистят пули, гремят орудийные залпы, офицеры показывают саблями направление атаки и т. д. У нас есть теперь возможность (а главным образом необходимость) оценить, какие силы бросил в бой наш герой и к какой стратегии прибегал на разных стадиях сражения, иными словами, выяснить, какую позицию он противопоставлял матричной и как он это делал. Таков и будет план этого уровня.

Впрочем, я замечаю, что метафора боя начинает устаревать на глазах и надоедать мне и читателю, так же как соответствующее ей реальное поведение в познании в конце концов надоело и самому Ницше. Поэтому я обращусь к ней еще только раз — и только для того, чтобы она не повисла у меня в воздухе неразрешенной, подобно драматической ситуации, не достигшей своего лисиса. Затем я прибегну к другой, уже постепенно назревающей метафоре. Поэтому вместо сил и средств у меня будут теперь методы, а вместо стратегии — замысел, или план.

Итак, пока что в качестве метода наш герой пускал в ход идеи— культурно-критические, философские, психологические, исторические. Ближе к концу «Человеческого, слишком человеческого» («Странник и его тень», 1879) и особенно в «Утренней заре» (1880) и «Веселой науке» (1881-82) становится заметной тяга к использованию образов, в том числе стихотворных[1]. Наконец в «Заратуштре», начатом примерно в то время, когда писалась последняя из названных книг, Ницше обращается к мифу, но не просто к мифу, а к мифу, выстроенному вокруг определенного смыслового ядра, именно концепта вечного возвращения. Еще позже он переходит к двум другим средствам, называть которые здесь пока рано. Всеми тремя методами он пользуется в разных сочетаниях до самого конца — и в том, что пишет, и в том, что только задумывает (например, в запланированном продолжении «Заратуштры»).

В этом «методологическом» поведении Ницше обнаруживается некоторая закономерность, прямо и накрепко связанная с перипетиями его борьбы против матрицы. Исходная позиция — идеи— была и всегда оставалась удобной для него, потому что представляла собой метод, хорошо ассимилированный к матричному, теоретическому методу. С его помощью можно было успешно обнаружить и исследовать матрицу, можно было и наносить по ней критические удары, но в какой-то момент мыслитель ощутил, что этого далеко не достаточно, что обе стороны слишком подобны друг другу в своем «аполлоновском» качестве, а потому тут требуется что-то еще, что-то принципиально другое.