Общим результатом такого перенаправления энергетических потоков, а с ними руководящих смыслов и ценностей, может быть и бывает только одно: нарушение психической и витальной целостности, сужение базы реальности. Под реальностью я понимаю именно психическую целостность, естественное динамическое равновесие бессознательного и сознания, обеспечивающее максимально широкий спектр режимов восприятия: нарушение этого равновесия и в ту или в другую сторону ведет к усилению нежизнеспособности психического организма, к его неадекватности в отношении внешних и внутренних условий своего существования, а, следовательно, к усилению иллюзорности его восприятия себя и мира и ослаблению его жизни вообще.

Одна половина этого тезиса, гласящая о нарушении целостности в пользу бессознательного как причине иллюзорного качества жизни, «бытия», сразу понятна и всегда была понятна всякому, кто может понимать: он совершенно уместно будет думать тут о душевнобольных. А вот смысл второй половины, говорящей о том, что в иллюзии с необходимостью впадает и, значит, выпадает из реальности, именно забывший свое место высокий разум и его точное мышление, — совершенно неочевиден, и как раз этому самому разуму.

А почему он неочевиден? Да потому же, почему сумасшедший всегда нерушимо уверен в своей нормальности: потому что «я» в том и другом случае оказывается центром тяжести нарушенного равновесия, поврежденных психических «тканей», и реальностью для него будет это нарушенное равновесие, которое он воспринимает как свою норму, как естество (разве что в одном случае «я» диссоциировано, излишне энтропизировано, а в другом — наоборот, излишне негэнтропизировано, а потому теряет пластичность). Иными словами, реальностью для него будет иллюзия. Ниже я покажу, что такая иллюзорность напрямую связана с ограничением, жесткой селекцией режимов восприятия реальности до одного из всех возможных — сумасшествие как раз и заключается в ощущении выбранного режима как единственно возможного и единственно существующего, хотя этот режим, разумеется, тоже позволяет воспринимать какую-то реальность, а именно ее небольшой участок или аспект.

Напротив, разум, который исходит от «я», инстинктивно или добровольно занявшего место на периферии психики, будет по меньшей мере улавливать реальность, то есть психическую целостность, потому что способен создавать перспективы, направленные от периферии к центру (а только такие перспективы и возможны; одна в другую они могут заглянуть лишь через центр). Чем многообразнее такие перспективы (а многообразие возможно, выражаясь метафорически, благодаря движению «я» вдоль окружности периферии) — это могут быть перспективы религии, психологии, поэзии, метафизики, искусства и т. д., — тем полнее и реальнее предстает в них порождающий центр реальности, тем большим будет пространство для проявлений этого творческого «как бы ничто».

Такая психическая диспозиция, и только она, обеспечивает рост и расширение сознания. Разум же «я», занявшего место в центре психической системы, не различит ничего, кроме себя самого. Он, разумеется, исключит из целостности и бессознательное, а, стало быть, и тело, воспринимая его лишь как довесок (но потакая его потребительским и гедонистическим функциям). У него в любом смысле нет никакой перспективы, кроме замкнутой, обращенной на себя, а связанное с ним сознание обречено на жалкое, узкое, инструментальное, нетворческое существование. Хотя оно, как я покажу ниже, накрепко связано со зрением, оно безглазо и потому незряче.

* * *

Теперь, после такой сравнительно углубленной и кропотливой подготовки (преодолеть которую в ясном сознании удалось не всякому читателю — кое-кто, кажется, слегка задремал от скуки), мы сравнительно осведомленно посмотрим, как эти закономерности проявляются в реальной исторической жизни Европы. Речь у нас пойдет о генезисе и феноменологии европейской психической матрицы(впредь в несомненных случаях я буду пользоваться сокращенной формой этого выражения — матрица и производным от него эпитетом — матричный).

Всякому совершенно ясно, куда надо смотреть, чтобы обнаружить место и время зарождения матрицы — туда и в ту эпоху, где и когда началась европейская цивилизация: в маленький уголок Средиземноморья, чуть ли не для всякого европейца, который хотя бы мимолетно соприкасался с историей своей цивилизации и культуры, естественно и навсегда залитый ярким золотым светом, вызывающим у него умиление и прочие приятные и отрадные чувства. Речь идет, разумеется, о древних греках, чьи «авторские права» на культуру Европы никогда и никому не приходило в голову брать под сомнение. О Библии как возможном «соавторе» я упомяну ниже и лишь мимоходом.

Что же, когда и почему произошло с этим народом, если иметь в виду возникновение матрицы? И почему то же самое не произошло ни с каким другим тогдашним народом? Не берусь и не хочу назвать точную дату и конкретное событие — это невозможно. Можно только сказать, что нетрадиционные по тогдашним всеобщим меркам наклонности греческого разума, точнее, его робкий и нежный и даже соблазнительно красивый эмбрион, ничем не похожий на развившийся из него потом организм, стали проявляться, видимо, в 7-м или самое позднее 6-м столетии до нашей эры, когда у греков становится заметной потребность в абстрактном, чисто теоретическом мышлении, когда у них возникает теоретическая наука как определенный подход к миру, то есть как психологическое отношение. Я говорю — проявляться, но угадываться они, эта потребность и это отношение, могут и в еще более раннее время, время, когда началась греческая колонизация ойкумены.

Приблизительно в гомеровскую эпоху, в 7–8 вв. до н. э. или чуть раньше, греки после некоторого затишья вновь сделались «пассионарным» народом, но уже на другой лад, чем прежде, в грубо-воинственную ахейскую эпоху, — они бросились в мореплавательные, главным образом купеческие и колонизаторские авантюры, стали проявлять непомерную (по меркам древнего мира) любознательность, всюду суя свой уже тогда классический нос и жадно вынюхивая им все новое и небывалое, стали хватать все, что плохо или хорошо лежит — и внимательно рассматривать, пытаясь понять, как можно это захваченное использовать, одним словом, они сделались дерзателями, хищными дерзателями. (Вероятно, то же самое и еще раньше, только с другими носами, начали делать пунийцы, пуны, или карфагеняне, — но к чему они пришли бы по этой дороге в конце концов, навсегда осталось неизвестным: римляне вырвали их из почвы европейской истории с корнем.) Причины можно, как это и принято делать, видеть в географии, демографии и экономике материковой и островной Греции; но по крайней мере в то же самое время, а то и в первую очередь, они были психологическими.

Повышенная любознательность и внешняя активность греков выражали усиленный и ускоренный в сравнении с прочими народами (за исключением, может быть, евреев) рост их сознания, и в этом процессе уже были заложены характерные черты разума их сознания, свойственные его носителям в гораздо большей степени, чем этим прочим. Пространственная экспансия греков была бессознательным внешним выражением процесса, начавшегося тогда в их коллективной или, лучше сказать, интегральной психике. Греки смутно, но сильно ощущали потребность уйти от чего-то и, уйдя, тем самым что-то обрести. Чт? они обретали во внешней действительности, всем известно. А суть исходной, внутренней потребности состояла в стремлении уйти от какой-то зависимости — и, разумеется, это была зависимость их сознания от древней власти бессознательного.

Ее греки почуяли, как никакой другой народ и, мало того, они были единственным тогдашним народом, почуявшим, что она для них тягостна, даже фатально тягостна, в то время как другие как будто бы к той же самой зависимости относились совсем иначе, куда терпимей. Однако потому-то они ее и почуяли, что становились все более сознательными и разумными! Ведь только возросший разум может ощутить себя чем-то новым, небывалым, или — словно человек, в одиночку, на свой страх и риск отправившийся в дикие леса и темные ущелья, навстречу неизвестному и, наверное, опасному, чтобы сделать его известным и безопасным.