Порт был погружен в темноту и насквозь продувался ветрами. Я присел на песчаный откос. Волны шлепались о сваи и откатывались, рыбачьи лодки плясали на швартовых, а на дальнем конце длинного мола горел фонарь. Я сидел, глядя на его свет, за которым простиралась темнота открытого моря. В воздухе чувствовалась опасность, но она исходила не от меня. Мой дар заключался в предусмотрительности. Но когда угроза почти обрушилась мне на голову, я поглупел и теперь сидел на мешках с песком, размышляя, как человек может доплыть до Оргорейна. Залив Чаризун освободился ото льда месяц или два тому назад, и человек в такой воде долго не протянет. До берегов Орготы сто пятьдесят миль. Я не умею плавать. Отвернувшись от моря и устремив свой взгляд в узкие улочки Касибена, я поймал себя на том, что ищу Аше в надежде, что он по-прежнему следует за мной. Когда я понял это, приступ стыда вывел меня из состояния отупления, и я вновь обрел способность думать.
Если бы я решил иметь дело с тем рыбаком, который по-прежнему копался в машинном отделении, мне пришлось бы прибегнуть к подкупу или насилию, но с неисправным двигателем делать было нечего. Оставалась кража. Но двигатели на рыболовецких судах под замком. Взломать закрытый кубрик, включить двигатель, вывести судно из дока под светом фонарей и направиться в Оргорейн для меня, никогда не имевшего дела с двигателями, было совершенно безнадежной авантюрой. Я много сидел на веслах, плавая по озеру в Керме, и ничего больше; здесь в самом деле была одна гребная лодка, привязанная с внешней стороны дока. Прежде, чем ее красть, надо приглядеться к ней. Я прошел по молу, залитому светом фонарей, прыгнул в шлюпку, распустил канат, которым она была привязана, взял весла и выгреб на середину гавани, где свет мерцал и подпрыгивал на гребнях черных волн. Отдалившись на значительное расстояние, я перестал грести, чтобы наладить уключину для весла, что все время выскакивала, и хотя прикидывал, что уже на следующий день я смогу удалиться от берега так далеко, что меня подберет орготский патруль или рыбаки, мне пришлось изрядно повозиться. Как только я снова сел на весла, все тело охватила слабость. Обмякнув на банке, я подумал, что сейчас я потеряю сознание. Меня охватила тошнота, свойственная трусости. Я не предполагал, что трусость сидит так глубоко во мне. Подняв глаза, я увидел на моле две фигуры, и в слабом свете, падавшем от фонарей, по воде словно плясали подпрыгивающие черные запятые, и тут я стал понимать, что моя слабость была результатом не страха, а действия дальнобойного ружья.
Я видел, что одна из двух фигур держит тяжелое оружие, и, если бы уже миновала полночь, я предположил бы, что он стреляет с целью убить меня, но оружие это издает громкий звук, происхождение которого придется объяснять. Поэтому они пустили в ход сонорное ружье. Оцепенение, которое достигается звуковым ударом, действует лишь в пределах ста футов или около того. Я не знал, на каком расстоянии оно оказывает смертельное воздействие, но я находился поблизости и скорчился, как ребенок от желудочных колик. Мне было невыносимо трудно дышать, и из груди по телу разливалась непреодолимая слабость. Если бы они решили подобраться ко мне на катере, чтобы прикончить меня, я бы даже не мог поднять весла в свою защиту. Я не мог позволить себе дальше корчиться. Тьма лежала у меня за спиной и перед носом лодки, и во тьме этой я должен был грести. Беспомощными слабыми пальцами я взялся за вальки весел, и мне пришлось взглянуть на руки, чтобы убедиться, держу ли я в самом деле весла, потому что я не чувствовал хватки рук. Я двинулся в тьму и неизвестность, держа курс в открытый Залив. Затем мне пришлось остановиться. С каждым гребком руки немели все больше. Сердце еле билось, и я должен был заставить легкие втягивать воздух. Я пытался грести, но не был уверен, в самом ли деле двигаются мои руки. Я попытался втащить весла в лодку, но у меня ничего не получилось. И когда прожектор патрульного судна гавани поймал меня в ночи, как комок снега на саже, я даже не мог отвести глаз от его сияния.
Они оторвали мои руки от весел, выволокли из лодки и бросили на палубу судна, как дохлую рыбу. Я чувствовал, что они смотрят на меня, но не мог разобрать их слов, кроме фразы из уст шкипера судна:
— Еще нет Шестого Часа, — и следующей, когда он ответил на заданный вопрос, — какое мне до этого дело? Король изгнал его, я следую приказу Короля, и это все, что я знаю.
И, не подчинившись радиокомандам, которые подавали ему с берега люди Тибе, не обращая внимания на возражения товарищей по команде, которые боялись наказания, этот офицер Касибенского Патруля пересек со мной на борту Залив Чаризун и высадил в безопасности на берег у Порта Шелт в Оргорейне. Сделал ли он это, потому что им руководил шифтгреттор, восставший против людей Тибе, которые хотели убить безоружного человека, или простое благородство, я так и не знаю. Нусут. «Прекрасное всегда непонятно».
Когда берег Орготы серой массой стал выплывать из утреннего тумана, я наконец встал на ноги, которые начали подчиняться мне, и, сойдя с судна, пошел по прибрежным улицам Шелта, но где-то по пути снова упал. Пришел в себя я в больнице Четвертого Прибрежного Района Чаризуна Сенетхи. Я знал это, потому что слова эти были вышиты или нарисованы орготским шрифтом в изголовье кровати, на лампе у постели, на металлической чашке, стоявшей на столике, на передничке медсестры, на постельном белье и на пижаме, в которую я был облачен. Вошел врач и спросил:
— Почему вы сопротивляетесь, когда вас кормят?
— Я не сопротивляюсь, — сказал я. — Я был в сонорном поле.
— Симптомы говорят о вас, как о человеке, который упорно сопротивляется тенденции к расслаблению.
Это был величественный старый врач, который наконец заставил меня признать, что в то время, пока я греб, я ввел себе препарат, чтобы противостоять параличу, сам того не понимая; затем утром, во время фазы тангена, когда надо лежать неподвижно, я встал и пошел, тем самым чуть не убив себя. Когда к его удовлетворению я согласился с ним, он сказал мне, что я еще должен полежать день-другой, и отошел к другой кровати. За ним по пятам шел Инспектор.
За каждым человеком в Оргорейне ходит Инспектор.
— Имя?
Я не спрашивал у него, как его имя. Теперь мне нужно учиться жить без тени, как все в Оргорейне, избегать ответных действий, не обижаться попусту. Но я не назвался именем моих земель, до которых не было дела ни одному человеку в Оргорейне.
— Терем Харт? Это не орготское имя. Из какой вы Сотрапезности?
— Кархид.
— В Оргорейне нет такой Сотрапезности. Где ваши бумаги на въезд и документы, удостоверяющие личность?
— Где мои бумаги?
Я достаточно долго провалялся на улицах Шелта, пока кто-то не доставил меня в больницу, куда я попал без бумаг, вещей, одежды, обуви и денег. Услышав это, я испытал облегчение и рассмеялся: на дне жизни нет места гневу. Инспектор был оскорблен моим смехом.
— Неужели вы не понимаете, что вы нищий и незарегистрированный иностранец, чужак? Как вы предполагаете вернуться в Кархид?
— В гробу.
— Ваши ответы на официальные вопросы не могут быть сочтены удовлетворительными. Если вы не собираетесь возвращаться в свою собственную страну, вы будете высланы на Добровольческую Ферму, где самое подходящее место для таких преступных элементов, иностранцев и незарегистрированных лиц. У нас нет другого места в Оргорейне для нищих и преступников. Так что я жду от вас обещания вернуться в Кархид в течение трех дней или мне придется…
— Я изгнан из Кархида.
Врач, стоявший у соседней кровати, при звуке моего имени отозвал Инспектора в сторону и стал ему что-то шептать. Инспектор помрачнел, как прокисшее пиво, и, повернувшись ко мне, после долгого молчания произнес, подчеркивая каждое слово:
— Я предполагаю, что вы обратитесь ко мне с просьбой получить въездное свидетельство на разрешение постоянного проживания в Великой Сотрапезности Оргорейна и обретение полезного занятия по указанию Сотрапезности Города?