«Эта мелкобуржуазная контрреволюция, несомненно, более опасна, чем Деникин, Юденич и Колчак вместе взятые, потому что мы имеем дело со страной, в которой разорение обнаружилось и на крестьянской собственности, а кроме того, мы имеем еще такую вещь, как демобилизация армии, давшая повстанческий элемент» («Отчет о политической деятельности ЦК РКП(б) 8 марта»//ПСС, т. 43, с. 24).
Очень скоро раскрылась несостоятельность официальной версии о белогвардейском заговоре (которым будто бы руководили в Кронштадте бывшие царские генералы), и это не могло не сказаться на психологическом состоянии большевиков после подавления восстания. В биографии Троцкого Исаак Дойчер отмечает:
«Иностранные коммунисты, приехавшие в Москву несколько месяцев спустя, полагая, что Кронштадт был одним из обычных эпизодов гражданской войны, были „поражены и встревожены“, обнаружив, что большевистские вожди говорят о мятежниках без следа злобы и ненависти, которую испытывали к белогвардейцам и интервентам. О восстании они говорили сочувственно и сдержанно, с печальными и загадочными намеками, которые для постороннего свидетельствовали о неспокойной совести партии» («Троцкий: вооруженный пророк. 1879–1921 гг.» М., 2006, с. 518).
Ленин сразу же понял, что после Кронштадта более невозможно использовать жесткие методы военного коммунизма; введением НЭПа власти в каком-то смысле ответили на призыв кронштадтцев отменить режим реквизиций. С другой стороны, политические требования повстанцев — которые хотели реанимировать советы — были категорически отвергнуты. За этими требованиями Ленин видел происки контрреволюционеров, стремящихся использовать лозунги советов для свержения пролетарской диктатуры: Использование врагами пролетариата всяких уклонений от строго выдержаннной коммунистической линии едва ли не с наибольшей наглядностью показало себя на примере кронштадтского мятежа, когда буржуазная контрреволюция и белогвардейцы во всех странах мира сразу выявили свою готовность принять лозунги даже советского строя, лишь бы свергнуть диктатуру пролетариата в России, когда эсеры и вообще буржуазная контрреволюция использовала в Кронштадте лозунги восстания якобы во имя Советской власти против Советского правительства России. Такие факты доказывают вполне, что белогвардейцы стремятся и умеют перекраситься в коммунистов и даже наиболее левых коммунистов, лишь бы ослабить и свергнуть оплот пролетарской революции в России. («Первоначальный проект резолюции X съезда РКП о единстве партии»//ПСС, т. 43, с. 90).
Даже когда версия о белогвардейском руководстве мятежом фактически была снята, официальная точка зрения оставалась неизменной в главном: в Кронштадте произошло восстание мелкой буржуазии, которое в случае успеха открыло бы дорогу силам явной контрреволюции. Открыло бы в буквальном смысле, так как речь идет о стратегической морской крепости под самым Петроградом, и в переносном: «успех» восстания мог воодушевить крестьян на всероссийскую антибольшевистскую жакерию. В этой ситуации большевикам оставалось одно — быть охранителями пролетарской власти, даже если последняя более не осуществлялась пролетариатом как классом, а отдельные его группы испытывали симпатии к кронштадтцам. Необходимо отметить, что эту точку зрения разделяло не только большевистское руководство: члены «Рабочей оппозиции» в числе первых отправились на штурм Кронштадтской крепости. В связи с этим Виктор Серж писал:
«Съезд мобилизовал своих делегатов — в том числе многих представителей оппозиции — на борьбу с Кронштадтом! Крайне левый бывший кронштадтский матрос Дыбенко и лидер группы „демократического централизма“ писатель и солдат Бубнов отправились на лед сражаться против повстанцев, правоту которых в глубине души признавали» («От революции к тоталитаризму: воспоминания революционера». М., 2001, с. 158–159).
Что касается европейских левых коммунистов, то они оказались в затруднительном положении. На Третьем конгрессе Коминтерна делегат от Коммунистической рабочей партии Германии Гемпель поддержал Коллонтай в том, что российским рабочим следует предоставить больший простор для инициативы и самодеятельности. Но в тоже время, основываясь на принятой в КРПГ теории «российской исключительности», он утверждал:
«В Германии и Западной Европе у нас другая концепция диктатуры пролетарской партии. На наш взгляд, эта диктатура оправдана в России в силу особенностей страны — отсутствие достаточно развитых сил внутри пролетариата означает, что диктатура должна в большей степени осуществляться сверху» (La Gauche Allemande//Invariance, 1973, p. 72–73).
Когда Бухарин обвинил Гортера и КРПГ в целом в том, что те встали на сторону повстанцев, Сакс, другой делегат от КРПГ, решительно возражал (хотя, по-видимому, они и его товарищи по партии признавали пролетарский характер Кронштадтского восстания):
«Потом пролетариат в Кронштадте поднялся против вас, против Коммунистической партии, потом вы, опасаясь пролетариата, ввели чрезвычайное положение в Петрограде!.. Товарищ Гортер всегда признавал и подчеркивал эту внутреннюю логику событий не только в российской тактике, но и в сопротивлении ей, признавал эту вынужденность ваших действий. Следует прочитать повнимательнее то место, чтобы понять, что ни Гортер, ни КРПГ не принимали сторону кронштадтских повстанцев» (ibid.).
Наверное, лучшее описание тоски и душевной боли, овладевших теми коммунистами, которые — несмотря на критическое отношение к развитию событий в России — все-таки решили поддержать подавление Кронштадтского восстания, было дано Виктором Сержем в книге «Воспоминания революционера». Серж рассказывает о том, как в период военного коммунизма режим ЧК и красный террор превратились в неуправляемую силу, пожирающую не только врагов, но и сторонников революции; как предательски обошлись с анархистами, в частности, с участниками махновского движения, брошенными в застенки ЧК, и как пагубно это отразилось на революции. Он описывает чувство стыда, которое у него вызвала официальная ложь о забастовках в Петрограде и о Кронштадтском мятеже: тогда Советское государство в первый раз сознательно прибегло ко лжи, которая позднее станет отличительным знаком сталинского режима. И, тем не менее, Серж пишет:
«С большими колебаниями и невыразимой тоской я и мои друзья-коммунисты, в конечном счете, стали на сторону партии. И вот почему. Правда была на стороне Кронштадта, Кронштадт начинал новую освободительную революцию, революцию народной демократии. „Третья революция!“ — говорили некоторые анархисты, напичканные детскими иллюзиями. Однако страна было полностью истощена, производство практически остановилось, у народных масс не осталось никаких ресурсов, даже нервных. Элита пролетариата, закаленная в борьбе со старым порядком, была буквально истреблена. Партия, увеличившаяся за счет наплыва примазавшихся к власти, не внушала особого доверия… Советской демократии не хватало вдохновения, умных голов, организации, за ней стояли лишь голодные и отчаявшиеся массы.
Обывательская контрреволюция перетолковала требование свободно избранных советов в лозунг „Советы без коммунистов“. Если бы большевистская диктатура пала, последовал бы незамедлительный хаос, а в нем крестьянские выплески, резня коммунистов, возвращение эмигрантов и, наконец, снова диктатура, антипролетарская в силу обстоятельств» (там же, с. 156–157). Серж указывает на неослабевающую угрозу белогвардейской реставрации: белогвардейцы могли использовать Кронштадт в качестве плацдарма для новой интервенции, а в стране между тем поднималась волна крестьянских восстаний.
Вне всякого сомнения, контрреволюционные силы были бы не прочь воспользоваться кронштадтским восстанием в своих идеологических, политических или даже военных целях. И по сей день в нападках на большевиков буржуазные идеологи всячески смакуют этот эпизод и преподносят его как еще одно доказательство того, что большевизм и сталинизм — одного поля ягоды. Во время событий в Кронштадте страх за судьбу революции вынудил замолчать многих критически настроенных коммунистов. Многих, но не всех.