— Вот и я об этом, — вставила старуха Бексаат, отворачиваясь сама от своих же слез, вытирая их бельем. — За что нам судьба такая. Чем неугодны! Не могу я собственного сына проклясть, но и помочь тебе с ним тоже нечем, вот совсем разболелась, камень давит в боку, а была бы я молода да здорова, как прежде, когда молоком своим вскармливала сыночка, разве бы я сидела дома у очага. Да я на руках своих унесла бы его за снежный перевал, через вечный снег пробилась бы в Чаткальские горы, где каждый сам по себе жизнь свою делает, сумеет — хорошо, не сумеет — на себя пеняй. Вон ушли наши, когда кулачить начали, и головы сберегли. Вот и думаю я, часом, а не двинуться ли вам, коли дотянем до лета, в Чаткал. Берите дитенка и уходите, там вы найдете моих братьев или их детей, а мне куда — я уж останусь умирать…
— Постой, эне, постой! — перебила ее Сейде. — В Чаткал, говоришь, — и сама обрадовалась: ведь и она подумала где-то об этом. — Только давай поразмыслим как следует, — предложила Сейде, и они невольно замолчали. Свекровь принялась досушивать белье над огнем, а невестка сосредоточенно выбирала сор из кучки пшеничных зерен. Потом они снова заговорили.
В ту же ночь, не откладывая, когда пришел Исмаил домой, Сейде поведала ему о чаткальском замысле. И это явилось поистине великим событием. Впечатление было такое, точно бы перед взором Исмаила вдруг открылась дверь в глухой, крепостной стене. Он был потрясен и удивлен тем, что дома мать и жена нашли верный ход, путь к спасению, ибо ему открылся выход из собственного плена.
— Вот это да! Как вы могли придумать такое! — не переставал Исмаил удивляться и восхи-щаться. — Да ведь на Чаткале у меня, выходит, и в самом деле родные дядья живут. Да это же сам Бог послал, сам Бог велел, тут и думать нечего. Только бы теперь дожить до лета, дотянуть, а там, как только откроется перевал, не терять ни одного дня, ни одного часа… И как это мне в голову не приходило. Так я и не знал толком. Когда это было, я и помнить не помню. Ну, конечно, ты не говорила, боялась, скрывала. Кулаки они. А хорошо, что кулаками оказались. Теперь они в Чаткале, пойди сыщи их. Кулаки! Для кого они кулаки, а для кого и нет! А на Чаткале, как только доползем, не у одного, так у другого человека узнаем, где они, мои дядья — Усенкул и Арын! Не так ли, мать! Ой, слава Богу, что есть у тебя такие братья…
Радости Исмаила не было предела. Его охватило ошеломляющее озарение. Еще ничего не произошло, еще стояла стылая зима, впереди предстояла слякотная, дождливая весна, еще далеко было до лета, еще не сошли снега в предгорьях, еще не забушевали дикие паводки с Великих гор, еще не сошли грозные обвалы и оползни на пути, еще ничего не было готово для такого тяжелого похода, все еще было впереди, а Исмаил уже не находил себе места. Он то вставал, подходил к окну, вглядывался нетерпеливо в небо, в ту сторону, где находился Чаткал, где в полуночи сияли звезды над сизыми островерхими вершинами, и мысленно представлял себе, какой должна быть Чаткальская долина там, за обступавшими ее неприступными горами; потом он возвращался к очагу, к простывшей еде; в другие дни, кроме чашки с едой, его ничего и не занимало, сидел как на похоронах, а теперь преобразился, и как в былые дни, зазвенел у него голос, и взор его снова обрел себя. Пусть это происходило с ним лишь на тот час, лишь ненадолго, пусть через пару дней снова впадет он в тоску, в глухой клокочущей ярости пусть будет поносить зиму, горы, холод — весь свет будет он проклинать и будет плакаться, плевать в лицо судьбе и всерьез сожалеть, что он не птица, чтобы на крыльях перелететь через перевал в Чаткальскую сторону, — жена и мать понимали его и полностью разделяли его чувства, потому что они знали, чего стоит каждая минута его дезертирской жизни, ибо человек в его положении, спасая свою голову, по сути дела вступал на смертельный путь, как и на войне. Там его могли убить враги, здесь его могли убить свои…
А они, две женщины — мать и жена, — были сомученицами его бед и несчастий, жертвами своей верности и долга. Это они, оберегая его, брали на себя самое тяжкое и унизительное, куда более страшное, чем голод и холод, они брали на себя самые чувствительные удары судьбы — людскую молву и жестокость закона, они знали, что соседи уже шепчутся и только щадя их, без вины виноватых, беззащитных и сирых, не говорят им в лицо то, что в другой раз открыто бросили бы в глаза. И то, что однорукий фронтовик Мырзакул, пусть и дальний родственник, но будучи председателем сельсовета, позволил себе поднять руку, то, что он избил кнутом Сейде, в ярости и обиде, это тоже было молча пережито и похоронено ими, женой и матерью, в их изболевших, исстрадавшихся бабьих сердцах ради него, Исмаила. Все это они знали, понимали, переносили, и теперь, когда появилась маленькая надежда на спасение Исмаила, они испытывали неведомое прежде облегчение и счастье и радовались тому, что были сопричастны этому событию.
А он уже строил планы перехода через Чаткальский перевал, точно бы могло это совершиться буквально с наступлением нового дня. И они, мать и жена, радовались тому от души, ибо засвети-лся узенький краешек жизни, захватывающий, приобщающий их всех вместе к спасительному замыслу — уходу в Чаткал. Но в душе они также понимали, и мать, и жена, что не так просто будет осуществить задуманное дело, это легко сказать, но какие опасности ждут путника на штурме снежного перевала, где нередко люди погибали под лавинами, задыхались от высоты и стужи, об этом они предпочитали не затрагивать разговора. Да и по прибытии на Чаткал как все сложится, одному Богу известно. Однако в тот час, как сговорившись, они охотно откликались и поддакивали Исмаилу. И больше всего старалась мать. Старая Бексаат, перебарывая себя, пряча одышку, делала вид, что нестихающие боли в боку ей не помеха, что она не так уже страдает, и потому держалась, как обычно, вроде бы не обращая внимания, держалась изо всех сил, так как не хотела омрачать эту встречу, не хотела отвлекать молодых своими жалобами, хотя в душе молила бога, чтобы ей продержаться до рассвета, когда с уходом сына в укрытие она могла бы дать себе волю — плакать и стонать и в голос молила бы Бога не терзать ее плоть страшными муками, затмевающими свет и разум, чтобы внял он ей и вошел в положение, потому как не ко времени ей болеть, не ко времени тем более обращаться к знахаркам да лекарям, чтобы не приковывать лишний раз чужого любопытства к дому, не ко времени вдруг слечь в постель, когда судьба сына висит на волоске. И далее, сказала бы она тому, кто должен ее услышать наверху, что если ей суждено умереть, то позволили бы ей срок небольшой — дотянуть до того дня, когда сын благопо-лучно преодолеет Чаткальский перевал. Пусть тогда Тот, кто властен, забирает ее душу, коли пришел ей неминуемый предел. Но пока следовало бы повременить, и не ради себя просит она этой отсрочки, а только ради сына и невестки своей, которая ей дороже всех на свете. А если уж судить-рядить о жизни, выяснять, зачем было человеку жить на свете и что он нашел хорошего на своем веку, то сказала бы она, старая Бексаат, несчастная и горемычная, у которой сын — государ-ственный беглец, что рада и довольна она тем, какого человека судьба ей подарила — ее невестку, ее Сейде. И если ее невестке будет отказано в счастье, если она окажется такой же горемычной, то чему тогда служит счастье, кому, какой женщине оно будет даровано? Зачем оно блуждает среди людей? Ведь без этого так трудно жить на свете…
Эти мысли одолевали старуху. Одна скликая другую, эти мысли кружились в ту ночь, как стая птиц, собравшихся к осеннему отлету. И не думать она не могла, боль в боку подпирала, понужда-ла думать о том, о чем обычно не думалось. Болезнь всегда ведет разговор, другим не слышный. Старая Бексаат крепилась, чтобы не выдать того, что происходило на душе. И когда Исмаил стал мечтать и решать, как, и каким образом они двинутся с началом лета на Чаткал, когда он сказал: «На Чаткал уйдем всей семьей. Надо готовиться, надо все продумать», мать ответила: