– Да нет, терпимо, – отозвался кто-то. – Я только что выходил отлить, так там вроде ничего.
– Это тебя выпивка согревает, приятель.
– И хорошо, что тебя мутит, Уаркая, не почувствуешь ни холода, ничего.
Они его несли, вели, поддерживали, передавали с рук на руки, и Литума быстро потерял его из виду: его поглотила смутно различимая в темноте толпа людей, дожидавшихся у барака. Они переходили с места на место, переговаривались, но как только увидели Альбиноса, замолкли и замерли, так же, подумал Литума, как вдруг замирает толпа у церкви, когда распахиваются двери и выносят Христа, Богородицу, святого покровителя и начинается крестный ход. В холодной ночи, торжественно мерцающей россыпями звезд, в окружении густо темнеющих гор, среди почти невидимых бараков наступила такая глубокая, такая благоговейная тишина, какая, вспомнил Литума детство, наступала раз в году, когда начиналась пасхальная служба. Как же далеко теперь эти мессы и как далеко от него побагровевшее лицо Томасито. Он прислушался и уловил голос Уаркаи, которого все дальше относила от него толпа:
– Я вам не враг и не хочу быть ничьим врагом. Это все яд! Дионисио меня отравил! Дал мне пойло, которое приготовила его жена. Из-за них я нес всю эту белиберду.
– Мы знаем, Уаркая. – Его успокаивали, хлопали по спине. – Не порть себе напрасно кровь, приятель. Мы тебе не враги.
– Мы все тебе благодарны, брат, – сказал кто-то так мягко, что почудилось – женщина.
«Да, да, благодарны», – подхватили другие голоса, и Литума представил, как закивали десятки голов, подтверждая свою благодарность и любовь к Альбиносу. Никто не командовал, но каждый знал, что надо делать, и толпа сразу, как один человек, тронулась в путь; не разговаривая, не перешептываясь, слаженно, слитно, охваченные единым чувством, единым трепетом, они шли по дороге, ведущей в горы. «К заброшенной шахте, к Санта-Рите, – догадался Литума. – Вот куда они направляются». Он слышал, как множество ног шаркает по камням, шлепает по воде, слышал шуршание их одежды и вдруг спохватился, что уже давно не слышит жалоб Альбиноса.
– Что, Касимиро Уаркая уже умер?
– Лучше не разговаривай.
Но другой сосед, слева, едва слышно пояснил:
– Чтобы его приняли хорошо, он должен достичь дна шахты живым.
Они сбросят его в шахту живым, в полном сознании, догадался он. Погруженные в свои мысли, в глубоком молчании они отведут его наверх, крепко держа под руки, подхватывая, когда он споткнется, утешая и подбадривая его, объясняя, что не испытывают к нему никакой ненависти, а, наоборот, ценят и благодарят его за то, что он для них делает; и когда дойдут до зияющего устья и осветят его фонарями, тогда под заунывный свист ветра они попрощаются с Уаркаей, и спихнут его вниз, и услышат удаляющийся вопль и глухой удар в глубине, и поймут, что он разбился о камни на дне шахты, достигнув предназначенного ему места.
– Он уже ничего не чувствует, ничего не соображает, – сказал кто-то, словно озвучив его мысли. – Капрал Литума в нокауте.
Тимотео Фахардо вовсе не был моим первым мужем, мой единственный законный муж – Дионисио. С Тимотео мы просто сошлись. Моя семья на дух не принимала его, да и все в Кенке терпеть его не могли. Хоть он и освободил их от пиштако Сальседо, никто не захотел помочь ему уговорить моего отца, чтобы тот разрешил нам пожениться. Напротив, все только подзуживали отца, еще больше натравливали его на Тимотео: «Ты же не позволишь, чтобы твою дочь взял этот черный носатый урод? Знаешь ведь, как говорят: такие – все конокрады». Поэтому нам ничего не оставалось, как сбежать. Мы решили идти в Наккос. Стоя на краю ущелья, откуда видна вся деревня, мы прокляли этих зловредных людей. Больше я никогда не возвращалась в Кенку. И никогда не вернусь туда.
Я не соглашаюсь и не возражаю, я молча смотрю на эти горы и думаю о своем, сомкнув губы. Но не потому, что мне неприятны вопросы. А потому, что прошло много времени. И я уже не знаю точно, были мы счастливы или нет. Наверное, все-таки в первое время были, пока я думала, что ровная жизнь и скука – это и есть счастье. Тимотео нашел работу на шахте Санта-Рита, а я ему стряпала, стирала, и все нас считали мужем и женой. Тогда не как теперь: в Наккосе было много женщин. И когда, случалось, приходил со своими плясунами и помешанными Дионисио, все женщины в поселке тоже начинали сходить с ума. Мужья и отцы, бывало, охаживали их по спинам кнутами и палками, да только они все равно бегали за Дионисио.
Что было в нем такого, в этом толстом пьянчужке, что они позволяли себя охмурять? Слухи, пересуды, окружавшая его тайна, веселый нрав, пророческий дар, оплетенные бутыли ароматного писко из Ики, которые он привозил с собой, а может, его красноречие, в котором никто с ним не мог сравниться. Его знали по всей сьерре, без него не обходилась ни одна ярмарка, ни один храмовый праздник в деревнях вокруг Хунина, Аякучо, Уанкавелики и Апуримака. А точнее сказать – без них. Ведь Дионисио ходил тогда с целой свитой музыкантов и танцоров из Уанкайо и Хунина, которые никогда с ним не расставались. И кроме того, с ним всегда была орава этих помешанных – разнузданных бабенок, днем они готовили еду, а по ночам бесились и вытворяли всякие пакости. И пока эта пестрая шумная гурьба, колотя в барабаны, дуя в кены, бренча на чаранго, не входила, приплясывая и притопывая, в деревню, праздник не начинался. Их приглашали повсюду, вечно они куда-то шли, откуда-то возвращались, словом, несмотря на свою дурную славу, везде были желанными гостями. Из-за чего у них была дурная слава? Якобы они делали всякие гадости, были исчадьями ада. Поджигали церкви, обезглавливали статуи святых и Богородицы, крали новорожденных младенцев. Всё это злые языки. Многие завидовали Дионисио и клеветой мстили ему за популярность.
Когда я увидела его в первый раз, у меня по коже змейками побежал мороз. В то время он продавал здесь вино из больших глиняных кувшинов – тинахов. Эти тинахи он привозил на мулах и выставлял на площади Наккоса, она была тогда на том месте, где теперь стоит контора компании. Он положил на козлы доски и рядом приделал вывеску: «Это трактир». И зазывал шахтеров: «Не пейте пива, парни, не пейте канью.[30] Учитесь пить по-настоящему!», «Наслаждайтесь чистым виноградным писко из Ики, с ним вы забудете о заботах и огорчениях, с ним к вам придет радость». Тогда как раз был праздник – День Отечества, тут и там играли музыканты, проходили танцевальные конкурсы, выступали фокусники. Но все эти развлечения не привлекали меня, ноги сами, против моей воли, несли меня к Дионисио, глаза высматривали его в толпе. Хотя тогда он был моложе, но выглядел почти как сейчас. Полноватый, пухловатый, черные-пречерные глаза, вьющиеся волосы и та же походка – чуть подпрыгивая и пришаркивая. Наливая и подавая вино, он пританцовывал, напевал и всех заражал весельем. «А теперь – мумису!» – и все плясали мумису, «Пасильо!» – и все послушно переходили на пасильо, «Танцуем уайнито!» – и все выбивали ногами уайнито, «Змейку!» – и все выстраивались за ним длинным хвостом. Он пел, выкрикивал здравицы, прыгал, скакал, играл на чаранго, на кене, бил в тарелки, колотил по барабану. Целыми часами как заводной, и вот уже весь Наккос превращался в сплошной водоворот. Все пьяные и счастливые, уже не соображали, кто есть кто, где кончается один и начинается другой, кто человек, а кто животное, кто мужчина, а кто женщина. В тот день был как раз такой праздник, и он вдруг потащил меня танцевать, крепко прижал меня к себе, тискал и мял руками, уперся в живот своим тугим членом и чуть не задушил языком, который извивался у меня во рту, как уж на сковороде. А ночью Тимотео Фахардо избил меня до крови, пинал меня ногами и кричал: «Если бы он тебя позвал, ты пошла бы с ним, ты ведь блядь!».
Он меня не позвал, но если бы позвал, я, наверное, пошла бы с ним, стала еще одной женщиной в его ораве, еще одной помешанной, ходила бы с ними по всем уголкам сьерры, по андийским дорогам, взбиралась на холодные пуны, готовила ему еду, стирала одежду, выполняла бы все его капризы, а по субботам, на ярмарках, веселила бы народ, отпускала соленые шуточки, чтобы понравиться ему еще больше. Рассказывали, что, когда они спускались к побережью запастись провизией и писко, его помешанные лунными ночами танцевали нагишом на пустынных пляжах, у самой кромки воды, а Дионисио вызывал дьявола, одетого в женскую одежду.
30
Канья – тростниковая водка (исп).