Даниил потряс головой, встал и вошел в мастерскую, закрыв за собой дверь на засов. Станки и колеса были неподвижны по случаю праздничного дня христиан. Пошел в демонстрационный зал, где шторы оставались задернутыми. Он стоял в полумраке, ощущая вокруг себя серебро и карбункулы под стеклянными куполами витрин. К горлу подступала желчь.

Даниил думал о том, что делали люди ради драгоценностей и какие чувства испытывали к ним. О том, что все эти дела были продиктованы чувствами, но сами чувств не вызывали. Он думал о том, как сжимались руки Виктории Вельф, об одиночестве Рахили. Думал об этом он много дней; глаза у него болели от очков, спина немела, пока он ждал покупателей. Но мысли эти пришли с запозданием на несколько лет.

У Павлова странное представление о днях. Я жду в Ураве, а тем временем долгая японская осень становится холодной, Мел с Никола укладывают вещи и возвращаются в Новую Зеландию. Проходят недели, хотя время я могу измерить лишь по тому, как медленно тают деньги. Как-то я прохожу несколько мрачных миль до дома Бехтерева, воздух большого города жжет мне горло, но в квартире никого нет и на оставленную записку никто не отвечает. Как-то звоню сестре. Она говорит, что я нахожусь очень близко, почему бы мне не заглянуть к ней. «Приезжай и оставайся, — говорит Энн. — Почему тебе не приехать и не остаться?» Мне уже нечего ответить. О «Трех братьях» она не спрашивает, и я бы поблагодарила ее за это, если б могла.

В ноябре погода окончательно становится холодной. В тот день, когда Павлов звонит, идет первый снег. Я еду поездом через Токио и иду пешком от вокзала, слушая, как снежные комья осыпаются с вишен.

Павлов открывает дверь и улыбается. За ухом у него тонкая отвертка.

— Шах и мат, Кэтрин! Развлечения и игры. Входите-входите.

— У меня нет времени для шахмат.

Я иду за ним. В квартире наверху кто-то стряпает. Запах жареного мяса и сои заполняет неосвещенные комнаты. В темноте лишь голубеет экран компьютера. Я с запозданием задаюсь вопросом, сколько же времени потратил на меня Павлов, ища то, что, как мне уже кажется, невозможно найти. От сознания вины у меня сводит живот.

— Как дела? Как торговля зонтиками?

Павлов жестом приглашает меня к компьютеру, свет на экране отражается в его глазах.

— Ну вот, теперь увидите нечто, способное вас обрадовать.

Его пальцы быстро бегают по клавиатуре. В спальне запах плесени заглушает аромат стряпни. Возле компьютера стоят чашки и тарелки. Меня вновь охватывает беспокойство.

— А где Анна с детьми?

— О, — Павлов, погруженный в свои мысли, качает головой, — смотрите, прошу вас.

Когда поворачиваюсь к экрану, оттуда мне улыбается женщина. Худощавое, загорелое лицо. Беспечный взгляд. Это фотография для паспорта, за вьющимися волосами складки оранжевой занавески.

— Кто это?

Павлов указывает на японский текст.

— Джун Патриция Льюис. Она пять лет работала на острове Сикоку, в школе разговорного английского языка в Такамацу. Ее рабочая виза кончилась, когда она уволилась оттуда десять месяцев назад. Но, видите ли, она до сих пор находится в Японии. Нелегально работала преподавательницей, официанткой и занималась чем-то еще — возможно, танцами. Полицейские очень сердиты на нее и скоро вышлют на родину. Ей двадцать восемь лет, разведена. Американская гражданка, окончила университет в Сан-Диего по специальности «испанский язык». Каждую неделю звонит кому-то в Окленд.

— Павлов, — я смотрю на женщину на экране, все тайны жизни которой раскрыты, — как долго вы работали над этим?

Он наклоняется.

— Это пустяки. Подождите.

И ведет курсор вниз. Появляется вторая страница. На сей раз фотографии нет, только плотная стена иероглифов. Павлов улыбается между нами — компьютером и гостьей, ждет.

— Я не читаю по-японски.

— Ах да. Это история другой женщины по фамилии Льюис. На Сикоку их всего две. Но эта отличается от первой. Вот, я отыскал свидетельство о смерти. Ее имя — Мария Мурасаки. Она скончалась в Тосе в восемьдесят седьмом году. Девичья фамилия — Льюис.

Я подаюсь к экрану.

— Тоса?

— Маленький городок, глушь. На дальней стороне острова, тихоокеанской. Так вот, смотрите, на ее свидетельстве о смерти есть подпись. Это имя читается «Хикари Мурасаки». Значит, он ее сын. Вот адрес, который он дал для похоронных приготовлений. Неподалеку от Тосы, на побережье. Кэтрин, хотите водки?

— Нет, спасибо.

— Ладно, ничего. Потом я стал искать счета. На это имя, Хикари Мурасаки, по этому адресу. Но ничего не обнаружил. В доме нет ни телефона, ни зарегистрированной автостоянки, ни газа, ни электричества. На этого человека нет налогового досье. Они, этот человек и его дом, уже двенадцать лет невидимки. Никто не бывает невидимкой случайно.

Павлов выключает компьютер и в темноте поворачивается ко мне:

— Он прячется от чего-то. Может быть, от вас, Кэтрин.

Я сижу неподвижно, обдумывая услышанное. Павлов идет на кухню и возвращается с чашками в форме тюльпанов, в них сладкий чай. Пьет и смотрит, как я грею о чашку ладони.

— Возможно, от меня, — говорю наконец. — Если нет — существуют другие.

Павлов кивает и улыбается:

— Те самые люди с деньгами?

— Те самые люди с деньгами.

— Так, значит, вы думаете, это он? Я нашел то, что вы ищете?

— Может быть.

Я говорю спокойно. Признаю это только для себя. Павлов встает, берет у меня из руки чашку и похлопывает по спине.

— Как я и говорил! Если ищете что-то, обращайтесь к Павлову. А теперь отметим это.

Мы сидим на кухне, пьем водку, едим крекеры с пластмассовой тарелки. На стене с жирными пятнами над маленькой плитой фотографии детей. Я смотрю на них, пока Павлов рассказывает о достижениях собственной изобретательности.

Александр, Валентин, Елена. Их отец встает поискать еще какой-нибудь еды, раскрывает пустые шкафчики. Я говорю, пока он обращен ко мне спиной — даю ему время решить, с каким выражением лица повернуться ко мне. Думаю, что превращаюсь в японку.

— Павлов, я очень рада снова вас видеть. Скоро вернется Анна с детьми?

— Анна. Да. — Он поворачивается. В руках у него консервная банка с сардинами. Глаза опущены, хотя на лице сохраняется улыбка. — Видите ли, сам я получил политическое убежище. Но японская полиция сочла, что моя семья в нем не нуждается, не подвергается «высокой степени риска». Ничего, я буду каждый месяц высылать им деньги. В Грузии они разбогатеют, как воры, на тех вещах, которые я посылаю.

Павлов садится и принимается открывать консервную банку, отгибает крышку. Потом ставит ее бережно, медленно, словно с ней больше нечего делать.

— Простите, Павлов, — шепчу. — Я не знала. Жаль, что вы не позвонили мне. Что я могу для вас сделать?

Он пожимает плечами:

— Ничего. Может, мне следовало бы искать какую-то драгоценность, как вы, а не места, где семья жила бы со мной в безопасности.

Павлов снова начинает улыбаться, но передумывает. На столе бутылка водки с инеем на стенках, он вновь наливает нам обоим, лицо его вытягивается в неизбывной печали.

— Павлов. — Протягиваю к нему руку. Волосы у него жесткие, я глажу их. — Вы так много для меня сделали.

— Нет, нет.

— Я бы хотела вам что-нибудь за это дать…

«Но у меня ничего не осталось», — едва не произношу я и умолкаю. Человек, у которого осталось меньше, чем ничего, улыбается вновь. На пластиковый стол на несколько секунд падает солнце.

— Вы дали мне работу. В этом месяце она была мне необходима. Вы, Кэтрин, ничего не должны мне только за то, что я сделал для вас что-то. Это не Америка, здесь кормят бесплатными обедами.

— Я тоже хочу помочь вам.

Он берет меня за руку, слегка встряхивает ее.

— Тогда не исчезайте с моего горизонта. Мне нужны друзья, моя дорогая. Поэтому позвоните, когда найдете то, что ищете. Обещаете?

Я обещаю.

После покупки, билета на скоростной поезд денег у меня почти не остается. Я наблюдаю из окна, как меняется климат. Снегопад сменяется дождем, дождь — солнцем поздней осени. Крестьяне на полях возле Химедзи все еще жгут стерню. Из центра Окаямы ночной автобус едет по Большому мосту через Японское море. В креслах позади меня не спят дети, их губы и глаза отражаются в оконном стекле. Шепчут о жемчужинах, чудовищах, водоворотах.