– Сорванец сослался на вас. «Синьор, – пригрозил он, – синьор негоциант в следующие свои проезды через Феррару станет пользоваться услугами других albergo[5], если вы, наперекор его воле, не допустите меня до него».

– Ха-ха-ха! Вот забавник! Каково, синьора! Вы отнесете эту тропическую плантацию… Погодите! – Гейне, обернувшись, ждет от Камиллы указаний. – …В восьмой пока что, – не дождавшись от нее ответа, продолжает Гейне.

– К вам покамест, – слегка краснея, повторяет Камилла.

– Слушаю-с, синьор. А относительно мальчишки…

– А ты, обезьяна, во что ценишь ты свои панталоны?

– Джулио весь в рубцах. Джулио посинел от холода. У Джулио нет другого платья, ни папы, ни мамы нет у Джулио, – плаксиво хнычет, обливаясь по́том, десятилетний жулик.

– Итак, сколько же, отвечай!

– Сто сольди, синьор, – неуверенно-мечтательно, как галлюцинант, произносит подросток.

– Ха-ха-ха! – хохочут все: хохочет Гейне, хохочет Камилла, хохотом разражается и лакей, лакей в особенности, когда, вынув бумажник, Гейне достает оттуда кредитку в десять лир и, не переставая смеяться, протягивает ее оборвышу.

Тот молниеносно стреляет цепкою лапою по протянутой бумажке.

– Постой, – говорит Гейне. – Это, надо думать, первое твое выступление на поприще коммерции. В добрый час… Послушайте, камерьере, уверяю вас, смех ваш в этом случае положительно неблагоразумен: он за живое задевает юного негоцианта. И не правда ли, мой милый, ты никогда уже больше при ближайших своих операциях в Ферраре не станешь показываться на пороге негостеприимного «Торквато»?

– О нет, синьор, напротив… А сколько дней еще остается синьор в Ферраре?

– Через два часа я совсем уезжаю отсюда.

– Синьор Энрико…

– Да, синьора.

– Выйдемте на улицу, не возвращаться же нам, право, в этот глупый салон.

– Хорошо… Камерьере, эти цветы – в восьмой. Погодите, этой розе надо еще распуститься; на этот вечер сады Феррары поручают ее вам, синьора.

– Merci, Энрико… Черная эта гвоздика лишена всякой сдержанности, сады Феррары, синьор, вверяют вам уход за этим разнузданным цветком.

– Вашу ручку, синьора… Итак, камерьере, это – в восьмой. И шляпу мне: она в номере.

Лакей удаляется.

– Вы не сделаете этого, Энрико.

– Камилла, я не понимаю вас.

– Вы останетесь, – о, не отвечайте мне ничего, – вы останетесь еще на день хотя бы в Ферраре… Энрико, Энрико, вы выпачкали себе бровь в цветочной пыли, дайте я обмахну.

– Синьора Камилла, на вашем башмачке пушистая гусеница, я собью ее, – я отправлю телеграмму домой, во Франкфурт, – и платье у вас все в лепестках, синьора, – и буду посылать депеши ежедневно, пока вы не запретите мне.

– Энрико, я не вижу на вашем пальце обручального кольца; надевали вы когда-нибудь такое украшение?

– Зато я давно заметил на вашем, Камилла… А, шляпа? Благодарю вас.

V

Благоуханный вечер преисполнил собою все закоулки Феррары и гулкою каплей перекатывался по ее уличному лабиринту, словно капля морской воды, что забилась в ухо и весь череп глухотой налила.

В кофейне шумно. Но тихая, утлая улочка ведет к кофейне. В ней-то и заключается главная причина того, что затаив дыхание окружил ее со всех сторон оглушенный, ошеломленный город: вечер забился в одну из его улочек, и в ту как раз, где на углу кофейня.

Камилла призадумалась, дожидаясь Гейне. Он пошел в телеграфное бюро рядом с кофейней.

«Почему это ни за что не хотел он написать телеграмму в кафе и с посыльным ее отправить? Неужели он никак не мог удовольствоваться простою, официальной депешей? Какая-то крепкая, сплошь на чувстве стоящая связь? Но, с другой стороны, он и совсем бы позабыл о ней, если бы не напомнить ему про телеграмму. И эта Рондольфина… надо будет спросить о ней. А можно ли? Это интимности ведь. Господи, я точно девочка! Можно, нужно! Сегодня я получаю право на все, сегодня я на все теряю право. Они тебя исковеркали, милая, эти артисты. Но этот… А Релинквимини?.. Какой далекий образ! С весны? О нет, раньше еще; а встреча Нового года?!.. Да нет, он никогда не был близок мне… А этот?..»

– О чем вы задумались, Камилла?

– А вы отчего так грустны, Энрико? Не печальтесь : я отпускаю вас. Есть телеграммы, которые пишутся лакеем под диктовку. Отправьте такую депешу домой, вы просрочили только три часа, ночью из Феррары отходит поезд на Венецию, ночью же и на Милан, ваше опозданье не превысит…

– К чему это, Камилла?

– Отчего вы так грустны, Энрико? Расскажите мне что-нибудь о Рондольфине.

Гейне содрогается и вскакивает со стула.

– Откуда вы знаете? Он тут? Он был здесь в мое отсутствие?! Где он, где он, Камилла?

– Вы побледнели, Энрико. О ком говорите вы? Я вас спрашивала о женщине. Не так ли?! Или я не так произношу это имя? Рондольфино? Все дело в гласной. Садитесь. На нас смотрят.

– Кто вам рассказал о ней? Вы получили от него известие? Но каким образом и как дошло оно сюда? Ведь мы случайно здесь; я хочу сказать – никто ведь не знает, что мы здесь.

– Энрико, никого здесь не было и ничего не произошло, пока вы были на телеграфе. Даю вам честное слово. Но это с минуты на минуту становится любопытней. Их двое, значит?

– Тогда это чудо! Уму непостижимо… я рассудка лишаюсь. Кто подсказал вам это имя, Камилла? Где вы слышали его?

– Нынешнюю ночь, во сне. Господи, это ведь так обычно! Но вы все еще не ответили мне, кто такая эта Рондольфина? Чудеса не перевелись на свете – оставим чудеса в покое. Кто она такая, Энрико?

– О Камилла, Рондольфина – это вы!

– Актер изолгавшийся!.. Нет!.. нет! Пустите!.. не прикасайтесь ко мне!

Оба вскакивают. Камилла вся – одно движенье бесповоротно стремительного маневра. Их разделяет только столик. Камилла хватается за спинку кресла, что-то встало меж ней и ее решением, что-то вселилось в нее и, как карусель, круговой волной повело кофейню вверх, наоткось… Пропала!.. Сорвать его, сорвать колье…

Той же тошнотворной, карусельной бороздой тронулась, пошла и потекла цепь лиц… эспаньолок… моноклей… лорнетов, в ежесекундно растущем множестве наводимых на нее; разговоры за всеми столиками претыкаются об этот несчастный столик, она еще видит его, еще опирается, может, пройдет… Нет… нестройный оркестр сбивается с такта…

– Камерьере, воды!

VI

Лихорадит слегка.

– Какой у вас крошечный номер!.. Да, да, вот так, спасибо. Я еще полежу немного. Это малярия, – а потом… У меня ведь целая квартира; но вы не должны оставлять меня. Это может стрястись надо мной каждую минуту. Энрико!

– Да, дорогая?

– Чего же вы молчите?.. Нет, нет, не надо, лучше так… Ах, Энрико, я и не припомню, было ли утро сегодня… А они все стоят еще?

– Что, Камилла?

– Цветы. Их надо вынести на ночь. Какой тяжелый аромат! Сколько в нем тонн?

– Я велю вынести их… Что такое, Камилла?

– Я встану… Да я сама, спасибо. Вот – совсем прошло, стоит только на ноги стать… Да, надо вынести их. А куда бы? Постойте, у меня ведь целая квартира на площади Ариосто. Отсюда видать, наверное…

– Ночь уже. Кажется, посвежело немного.

– Отчего так мало народу на улице?

– Тсс, каждое слово слыхать.

………………………………………..

– О чем это они?

– Не знаю, Камилла. Студенты, кажется. Похвальба какая-то. Может быть, о том, что и мы…

– Пустите-ка. Остановились на углу! Господи, он маленького через голову перебросил!! Вот опять тишина. Как диковинно свет застревает в ветвях! А фонаря не видно. Мы не в последнем?

– Что, Камилла?

– Над нами еще этаж?

– Да, кажется.

Камилла высовывается из окошка, она заглядывает за навесной щиток снизу вверх.

– Нет… – Но Гейне не дает ей договорить. – Нет никого, – высвобождаясь, повторяет она.

– В чем дело?

– Я думала, там человек стоит, лампа на окне, а он крошеные листья и тени в окошко швыряет на улицу; хотела лицо подставить, поймать на щеку. Ну и нет никого.