И, не довольствуясь сказанным, кидаюсь как сумасшедший на ее этажерку, сметая все, что попадает под руку: книжки, амулеты и статуэтки всех времен и народов летят со свистом над головой Джулиуса и разбиваются о стены бывшей лавки, разбрызгивая осколки разноцветного гипса. Последней жертвой оказывается Йеманжи бразильских педиков, которая отдает душу своим заморским корешам у ног окаменевшей от ужаса Терезы.

Затем я выскакиваю из лавки вместе с Джулиусом. Выхожу на улицу и бреду как потерянный в сторону школы, где учится Малыш. Безумно хочется обнять его вместе с его розовыми очками и рассказать ему самую лучшую в мире сказку, где ни в начале, ни в конце не происходит ничего плохого. Иду, пытаясь вспомнить что-нибудь подходящее, такое, где одна сплошная радость, переживаемая без переживаний, но ничего не приходит на ум. Чтоб ей провалиться, этой чертовой литературе! Куда ни плюнешь, паршивый реализм: темень, смерть, людоеды, феи, из которых песок сыплется… Прохожие оборачиваются на психа с мордой в синяках и с такой же чокнутой собакой. Но они тоже ни фига не знают, нет у них в загашниках ни одной идеальной сказки! И им это до лампочки! И они смеются хищным смехом невежд, жестоким смехом тысячезубого барана Апокалипсиса.

И вдруг в один момент мое бешенство проходит. Что-то маленькое и круглое, косящее через розовые очки, прыгает мне на руки.

– Бен! Бен! Мы выучили в школе замечательный стих!

(Наконец-то! Глоток свежего воздуха! Да здравствует школа!)

– Ну, расскажи скорее.

Малыш крепко обнимает меня за шею и рассказывает замечательный стих, как это делают все маленькие дети – на манер ловцов жемчуга, ни разу не переводя дыхания.

Был кораблик хоть мал, но крепок.

Уголино, старый вампир,

Посадил туда своих деток,

Чтоб они повидали мир.

Но запасы растаяли вскоре,

И сказал Уголино тогда:

«Это горе – еще не горе, —

Сыновей я любил всегда».

Они бросили жребий вначале,

Но зачем – сказать не могу,

Потому что, как ни кричали,

Детки все пошли на рагу.

Так, отринув чувства излишек,

Верен принципам до конца,

Уголино сожрал детишек,

Чтобы им сохранить отца.

Жюль Лафорг. Точка.

Все ясно. Понял. На сегодня хватит. В койку.

А маленький, довольный собой, улыбается мне сквозь розовые очки.

Улыбается мне.

Сквозь розовые очки.

Довольный собой.

Все дети – идиоты. Как ангелы.

Ложусь в постель с температурой сорок. Полный покой. И никаких посетителей. Даже Джулиусу придется ночевать внизу. Так как Клара имеет кое-что сказать по этому поводу, я ей советую заняться лучше Терезой.

– Терезой? А что с ней? По-моему, она в полном порядке.

(Вот так. Не надо преувеличивать зло, которое мы можем причинить другим. Пусть они сами этим занимаются.)

– Клара, скажи своей сестре, что я не хочу больше слышать о ее сверхъестественных способностях. Разве что если она их использует, чтобы предсказать мне комбинацию в ближайшем туре спортлото. Все цифры подряд!

И наступает жестокий момент самокритики. Что с тобой происходит, Бенжамен? С твоего благословения младший братец составляет подробные карты андеграунда парижских гомиков, средний сачкует в школе, ругается как извозчик, а тебе наплевать; ты заставляешь твою идеальную сестричку фотографировать черт знает что, вместо того чтобы готовиться к экзаменам, а та, что путается со звездами, давно уже делает это без малейших возражений с твоей стороны; ты даже неспособен дать дельный совет Лауне. И при всем при этом ты вдруг становишься в позу и обличаешь моральный кризис века с инквизиторским пафосом, уничтожением идолов и отлучением от церкви всего человечества. Что это такое? Что на тебя нашло?

Я знаю, что это такое, знаю, что на меня накатило. В мою жизнь вошла некая фотография, и страшная сказка стала былью.

Пришли рождественские людоеды.

И в ту самую секунду, когда я сделал это важное открытие, дверь моей комнаты тоже открылась.

– Кого еще там несет?

На пороге стоит тетя Джулия. Улыбка. Я никогда не устану описывать ее туалеты. Сегодня на ней платье из небеленой шерсти, скроенное из одного куска, перекрещивающееся на холмах ее груди. Тяжелое на тяжелом. Теплое на теплом. И эта упругая плотность…

– Можно?

Прежде чем я успел высказать свое мнение по этому вопросу, она уже сидит у меня в изголовье.

– Неплохо они тебя отделали, твои коллеги!

Чувствую, что без Клары тут не обошлось. («Поди наверх, посмотри, жив ли он еще».)

– Ничего не сломано?

Рука, которую Джулия кладет мне на лоб, кажется прохладной. Она явно обжигается, но руку не убирает.

Я спрашиваю:

– Джулия, что ты думаешь о людоедах?

– В каком аспекте? Мифологическом? Антропологическом? Психоаналитическом? Как о тематике сказок? Или ты предпочитаешь коктейль?

Но смеяться мне как-то неохота.

– Кончай трепаться, Джулия, закрой свою энциклопедию и скажи, что ты сама думаешь о людоедах.

Ее глаза с блестками на секунду останавливаются в задумчивости, а затем необъятная улыбка открывает мне панораму ее зубов. Неожиданно она наклоняется и шепчет мне в самое ухо:

– По-испански «любить» – comer.

От резкого движения ее левая грудь вырывается из разреза платья. Ну, раз так, раз по-испански «любить» – тот же глагол, что и «есть»…

24

– Господин Малоссен, я специально решил поговорить с вами в присутствии ваших коллег…

Сенклер кивает на Лесифра и Лемана, которые стоят почти по стойке «смирно» по обе стороны его стола.

– Для того чтобы все позиции были ясно определены.

Пауза. (Тетя Джулия и я провели три дня в постели, и для меня все позиции абсолютно ясны.)

– Хоть мы, как говорится, по разные стороны баррикады, это все-таки не демократический способ решения проблем.

Лесифр делает это заявление со всей симпатией, на которую способна его антипатия. (Руки и волосы Джулии еще скользят по моему телу.)

– Так-то оно так, но если я поймаю одного из этих подонков…

А это мстительный голос Лемана. (Как только я вновь обретал твердость, она становилась непередаваемо мягкой.)

– Это ничем не оправданная агрессия, господин Малоссен. К счастью, вы решили не возбуждать уголовного дела, иначе…

(Господи, до чего же ты хороша! До чего ты хороша, моя сумасшедшая любовь! Моя страсть была подобна колеснице Хаминабаба, скачущей по каменистой дороге.)

– Я с радостью констатирую, что вы почти поправились. Конечно, на лице еще есть кое-какие следы…

(Три дня. Трижды двенадцать – это будет тридцать шесть. По меньшей мере тридцать шесть раз!)

– Но тем легче вам будет добиться сочувствия покупателей.

Последнее замечание Сенклера вызывает смех у двух остальных. Я просыпаюсь и тоже смеюсь. На всякий случай.

Итак, после четырех дней на больничном выхожу на работу. На работу под взглядом живых видеокамер Аннелиза. Где бы я ни был в этом чертовом Магазине, я чувствую их взгляд на себе. А я их не вижу. Чрезвычайно приятно. Поминутно, как бы невзначай, кручу головой во все стороны – результата никакого. Эти двое знают свое дело. Раз по десять на дню наталкиваюсь на покупателей, потому что смотрю назад. Люди злятся, а я подбираю упавшие на пол пакеты. Затем «господина Малоссена просят пройти в бюро претензий». Господин Малоссен идет и делает свое дело, с нетерпением ожидая дня, когда его наконец выгонят: репортаж тети Джулии что-то задерживается. Выйдя от Лемана, иду в книжный отдел, где отыскиваю экземпляр жизнеописания Элистера Кроули, точно такой же, как тот, что я разорвал. Прежде чем продать его мне, старик Риссон произносит длинную проповедь. Я вполне согласен с ним: милая Тереза, это не литература, но все равно, я все-таки хочу возместить ущерб. Я даже попрошу Тео достать тебе новую Йеманжи.