Вскоре после этого так ничем и не отмеченного мимолетного события два ему подобных окончательно погрузили меня во тьму.
После неприятного инцидента в школе, когда пропала жалкая сумма порядка шести или семи долларов, исчезнувших из сумки, кем-то оставленной в столовой, что, впрочем, имело место уже не раз, совершенно ничего не значащее совпадение, выразившееся в том, что я оказался по соседству со стулом, на спинке которого висела кем-то забытая сумочка, почему-то привело к обвинению меня в пропаже вышеозначенной совершенно незначительной суммы Более того. По всеобщему ничем не обоснованному мнению и в предшествующих пропажах виноват был тоже я. Я пытался защищаться, как всякий невинный человек, отказывался признать справедливость беспочвенных обвинений. У меня были кое-какие небольшие сбережения, и когда мне было предложено вернуть означенную сумму девчонке, которая в общем-то и явилась истинной виновницей преступления, я выплатил ей эти чертовы семь долларов из этих самых сбережений.
Невыносимо униженный, я предпочел не сносить враждебных взглядов и обидных перешептываний, ожидающих меня в школьных коридорах, и несколько несчастных дней вместо школы бродил по улицам, оставляя драгоценные четвертаки из своего неприкосновенного запаса в кофейнях и киношках вместо того, чтобы сидеть на занятиях, а потом, как всегда, отправлялся в магазин Докведера, где к тому времени моя швабра уже перешла в руки юркого сорванца с кучей дурных привычек, мне же было доверено расставлять товары по полкам, подносить купленное к кассе, а во время обычного затишья между половиной пятого и половиной шестого работать и на самой кассе. На пятый день моей самовольной отлучки из школы мистер Докведер задержал меня после работы, а сам принялся проверять пробитые за день чеки — я впервые видел его за подобным занятием — и обнаружил в кассе крупную, неслыханную недостачу в один доллар и шестьдесят пять центов и тут же обвинил меня в хищении. Не просто в обычной мальчишеской ошибке, приведшей к выдаче лишней сдачи нетерпеливому покупателю или нажатию не той клавиши, а в краже. Я пытался протестовать, отрицал свою вину, но все напрасно. Да вы сами посмотрите на этого новенького, уговаривал я, по-моему, он крадет и со склада, так увольте его, и мелкому воровству конец. Но мистер Докведер, как будто напрочь забыв о моих семи годах беспорочной службы ледяным тоном заявил, что разные суммы пропадают из кассы уже неоднократно и началось это с того дня, когда мне была доверена касса, и именно в период с половины пятого до половины шестого. Он потребовал, чтобы я вывернул карманы. Я исполнил требуемое, он разгладил одну из оказавшихся у меня купюр и указал мне на пометку, которые он ставил на все до единой находящиеся в кассе купюры, перед тем как оставить ее на меня.
Послушайте, да ведь пометки на долларовой купюре можно сделать сотней различных способов. Лично я видел самые разнообразные закорючки, поганящие лицо нашей национальной валюты. Однако мистер Докведер и слушать не хотел ни одного из моих в высшей степени разумных предложений, его сердце и душа оказались закрыты наглухо. Он решил самолично отвести меня домой и, выйдя на улицу, железной хваткой вцепился в мое плечо. Войдя в нашу квартиру, он, стоя в нашей убогой гостиной, высказал все свои нелепые обвинения, а моих горячих отрицаний вины и слушать не желал. К тому времени я весь трясся и потел, переживая тысячу мук совести, поскольку раз или два я действительно запускал руку в кассу и извлекал из нее несколько монеток — четвертак, дайм, пенни или два, — монетки, пропажи которых, по моему мнению, никто не заметит, но которые зато позволят мне дотянуть до конца долгого дня. Я даже сознался в этих своих маленьких грешках, рассчитывая тем самым улучшить свое положение, демонстрируя искреннее раскаяние, но это дорого мне обошлось. Отец отдал мистеру Докведеру из своих скудных наличных явно завышенную сумму пропавших денег, заверил его, что я лично возмещу ему ущерб, а мне заявил, что отныне я должен буду выбросить из головы всякие там завиральные идеи и узнать, что такое настоящая жизнь. Он по горло сыт моими капризами и заносчивыми манерами, довольно с него моих книжек, моих выспренних выражений, моей никчемности, и от меня самого его тоже тошнит. С этого дня я начинаю трудиться. То есть трудиться как тупая скотина (мой отец сварщик-алкоголик и сам был таким же скотом) без каких-либо надежд на будущее, без образования, без перерывов, без смысла и без всякого вознаграждения, за исключением жалкого еженедельного конверта с деньгами.
В тот вечер, все еще сам не свой от глубины и мгновенности моего падения, я дождался, когда сварщик и его жена отправятся на боковую, вышел из дому и отправился куда глаза глядят. Я едва помнил, кем был раньше, кем я стал теперь, было просто невыносимо, а кем мне предстояло стать, я даже вообразить не мог. Застенок жизни наконец окончательно сомкнулся вокруг меня. Посреди этого застенка красовалась могила, а в могиле покоился я. Куда вели меня улицы, я не знал и не замечал, лишь время от времени поднимал глаза и видел перед собой какую-нибудь глухую стену, потеки мочи под разбитыми окнами заброшенного склада, груду покрышек на пустующей автостоянке. Все это было лишь символами. Краешком глаза я заметил косо глядящую на меня луну, а потом услышал чьи-то приближающиеся шаги и в ужасе замер, чувствуя, как со всех сторон меня окружают смертельные опасности, вертя головой и оглядывая пустынную Эри-стрит.
Как это ни жестоко, но мертворожденные детские фантазии вновь нахлынули на меня, только теперь они были не светлыми, как раньше, а мертвенно-серыми. Никогда мне больше не стоять на коленях среди лугов и лесов, среди высокого клевера, цветущих васильков, колокольчиков, одуванчиков, куриной слепоты и медуницы. Никогда не услыхать мне коровьего мычания, колокольного звона, доносящегося из соседней деревни, далекого крика пастуха, звонких трелей жаворонка. Горные реки и озера никогда не примут меня в свои ледяные, дух захватывающие объятия. Все, что мне когда-либо предстоит познать, — это окружающие меня символы смерти при жизни.
Я поднял голову и уставился невидящим взором на шестиэтажный фасад отеля «Элефант», темный, совершенно темный. Над смутно видимым за парадными дверьми вестибюлем в кирпичных стенах рядами зияли темные и пустые окна. За этими окнами спали мужчины и женщины, увенчанные дипломами и учеными степенями, бизнесмены и деятели искусства, владельцы недвижимости, путешественники — словом, мужчины и женщины из другой жизни. Они никогда не узнают моего имени, а я никогда не стану одним из них, Зримых. Будучи сами сияющими Зримыми, они и среди бела дня обратят на меня внимания не больше, чем сейчас, — а если и бросят на меня случайно взгляд, то не увидят ничего!
За окном на верхнем этаже показалась какая-то фигура, отошла от окна, потом снова приблизилась к стеклу. Темному, темному, темному. Должно быть, один из постояльцев, подумал я, которому не спится, вот он и бродит по коридорам, и совсем уже было решил отправиться восвояси. Но какое-то тревожное чувство задержало меня. Я остался на месте и продолжал глядеть вверх. Там в одном из окон возникла фигура в черном одеянии, и, как я заметил, фигура явно женская. Что она там делает, зачем она там? Очевидно, это одна из обитающих в «Элефанте» знатных путешественниц, не будучи в силах заснуть из-за какой-то неотступной проблемы, вышла из номера и сейчас, задержавшись у окна, раздумывала над ней. Признав в ней товарища по несчастью сродни своему, я шагнул вперед и открыто уставился на нее, в душе моля незнакомку признать, что, несмотря на все разделяющее и разъединяющее нас, в сущности, мы похожи. Под черным одеянием мелькнули белые руки. Мы действительно были похожи, и мир наш был одинаков, темный, темный, темный. Возможно, женщина даже позовет меня, и мы сможем утешить, избавить друг друга от пережитого стыда. Потому что женщина буквально источала чувство стыда — во всяком случае, так мне казалось. Из тени или из-под капюшона выглянуло овальное лицо и приникло к стеклу.