— Постойте… — он поглядел на меня. — Я полагаю, вы не знаете, есть ли у него связи?.. Вы понимаете, что я имею в виду…

Он осушил рюмку, поправил свой пояс, натянул резинку на записную книжку, а второй полицейский молча поднялся.

— До свидания, мадам Малампэн… Привет вашему мужу…

Мать закрыла за ними дверь, помешала в печке, налила воды из кипятильника в кастрюлю. Она мне ничего не сказала. Не задала никаких вопросов.

Сейчас я напишу нечто очень преувеличенное, но между тем не такое неточное, каким оно может показаться: с этой минуты мать перестала на меня смотреть.

А я со своей стороны, хотя я не могу утверждать, что причиной этому были рассказанные мною события, всегда считал свою мать чужой.

В тот день, в присутствии полицейских, в кухне, где каждый кубический миллиметр был как бы склеен с моей жизнью, между женщиной тридцати двух лет и мальчишкой, еще не совсем пришедшим в себя от сильного жара, родилась тайна.

С тех пор мать состарилась. Я стал мужчиной. У меня есть дети. В течение долгих лет я каждый день ходил на улицу Щампионне. Я пойду туда завтра или послезавтра. Каждый месяц я плачу матери пособие, на которое она может жить.

Никогда ни я, ни она не произносили ни одного слова о посещении нас Тессоном.

Она знает, что я знаю. Мы разговариваем о том и о другом, как люди, пришедшие с визитом. Она даже считает себя обязанной, как только я прихожу, достать из буфета рюмку и дать мне чего-нибудь выпить. Если я пытаюсь анализировать чувства, возникшие у меня с того дня по отношению к матери, мне кажется, что в них присутствует восхищение. Но восхищение холодное, чисто интеллектуальное.

В тот период я еще не знал всего. Да и сейчас только урывками знаю историю нашей семьи, потому что у нас всегда было правилом целомудренно умалчивать о самом важном. Так, например, мне говорили:

— Твой дедушка был очень богат, но у него в жизни случились несчастья, а твоя мать была мужественной. Я принимал это мужество на веру тем более потому, что оно соответствовало внешнему виду моей матери, но я был бы неспособен уточнить, в чем сказалось ее мужество.

Теперь я это знаю. После смерти моего дедушки, вдовца, моей матери было пять или шесть лет, ее взяли к сестрам, монахиням, если я правильно понял. Когда ей исполнилось пятнадцать лет, сестрицы устроили ее продавщицей в мелочную лавку в Сен-Жан-д'Анжели. Это был большой магазин с двумя витринами, где всегда было темновато и пахло поджаренным кофе. Мимо этого магазина мы проходили десятки раз, но мать никогда даже не намекала о том, что работала здесь. По-видимому, с ней там обращались не как с продавщицей, а скорее как с работницей на все случаи жизни; спала она на чердаке. Там она познакомилась с моим отцом, и так объясняется то, что девушка из семьи Тессонов согласилась выйти замуж за простого батрака. Один раз, один-единственный, уж не помню, по поводу чего, отец приподнял край завесы и сказал мне:

— Ты не должен никогда забывать, что твоя мать голодала!

Кто этого не забыл, так это она сама. А также свои унижения!

Стал бы без нее отец тщеславным, гордым, как говорили в Арси? Я думаю, что да. Он страстно хотел жить и наслаждаться. Он твердо решил не оставаться всю жизнь батраком. Но его возвышение произошло бы иначе. Я чувствую, что в наш дом пришло от Малампэна и что от Тессонов. Теперь, когда прошли годы, я чувствую разницу, существовавшую между нашей фермой и другими фермами в той стороне. Этой разницей мы обязаны моей матери, ее серьезности, достоинству, которое она придавала всему, к чему прикасалась.

Мы ели на кухне, вместе с нашим работником, и все-таки, несмотря на карманные ножи, которые мужчины клана стол, эти обеды представляли собой настоящую церемонию, совсем как в буржуазной столовой дяди Тессона.

Кроме Жамине, который был таким нахальным именно потому, что робел перед матерью, я никогда не видел, чтобы кто-нибудь под нашей крышей вел себя грубо.

Эта подробность, может быть, покажется мелочью. На других фермах, когда кто-нибудь появлялся без предупреждения, из стенного шкафа доставали бутылку вина или спирта, в зависимости от времени дня.

У нас существовал ритуал, которому подчинялись в любом случае: почтальон, наши соседи-фермеры, люди из деревни имели право на угощение белым вином; однако же, если это было воскресенье, если посещение не было неожиданным, а приходили приглашенные, им подавали бордо из закупоренных бутылок. Полицейских же, которые приходили иногда по поводу кражи кур, или из-за какой-либо формальности, угощали спиртным из графина, хрустального графина на серебряном подносе, окруженного шестью рюмками; тот же графин подавался всем, кто приходил с поздравлением 1 января; наконец, если приезжал кто-нибудь из города, как, например, мой дядя Тессон, то он получал сладкий аперитив и к нему сухое печенье.

Я не помню, хотя я родился там, первую ферму, которую сняли мои родители, не в Арси, а в Сент Эрмине, близко от дома дяди Жамине. Мы часто проходили на расстоянии меньше пятисот метров от нее, но ни разу не завернули туда. Мне сказали, что это была хижина, затерянная среди полей, и что там была только одна жилая комната; матери пришлось рожать в кухне, откуда дверь вела в коровник.

Когда мы там жили, мать каждый день, в пять часов утра, и зимой, и летом ходила в город с молоком, которое доставляла клиентам на дом. Накануне родов она еще совершила свой обход.

Я уверен, потому что я ее знаю, что и тогда она была так же полна собственного достоинства, как и в своей квартире на улице Шампионне.

Мысль купить ферму в Арси, пришла ли она ей? Или отцу? Гильом, мой младший брат, сказал мне однажды, всего лишь несколько лет назад, когда мы говорили уж не помню о чем:

— Этот дом испортил им всю жизнь. Он стоил слишком дорого. Они занимали деньги повсюду. Со страхом ожидали срока уплаты процентов…

Решили ли мои родители избавиться от Тессона во время одного из этих периодических состояний паники?

Против собственного ожидания, я с искренней беспристрастностью задаю себе этот вопрос и пытаюсь разрешить его. Само по себе преступление, если оно имело место, меня не волнует и не вызывает во мне ужаса. Что натолкнуло меня копаться в этих воспоминаниях? Это сложное чувство, которое немного проясняется для меня только по мере того, как я продвигаюсь вперед.

Это началось с Било, с того взгляда, который он устремил на меня, и с изображения доктора Малампэна, обнаруженного в зеркале. Впрочем, не важно. Я теперь весь погряз в корнях; я разбираю их и нахожу такие, которые уходят все глубже и все дальше, и все больше запутываются.

Вопрос не в том, заинтересованы ли были мои отец и мать в уничтожении хромого Тессона. Очевидно, так оно и было. Люди в деревне, видимо, догадались. Меня удивляет, что судебные власти не обратили на это внимания раньше, потому что, насколько я помню, прошло несколько недель до того, как отца и мать вызывали в Сен-Жан-д'Анжели.

Еще больше меня удивляет тетя Элиза, которая хотя и не любила мою мать, не подсказала этого обстоятельства следователям. Забыла ли она историю с яблочным пирогом и серьезное совещание обоих мужчин в кабинете дяди?

Он одолжил нам денег. Конечно, не из родственных чувств. Должно быть, он давал в долг повсюду, за ростовщические проценты. Не таких ли людей крестьяне называют деловыми? Нужны ли были моим родителям все новые суммы денег для уплаты процентов по другим долгам? Или они только просили возобновить векселя, по которым пришла пора платить?

Теперь я должен объяснить себе, почему у отца был пристыженный вид!

Он гордился своей силой, своей работоспособностью, своими качествами фермера, в которых никто не сомневался. А теперь его большие сильные руки должны были перебирать устрашающие бумаги, его огромное тело должно было сгибаться перед этим противным человечком Тессоном.

Сказать, что ум отца не был достаточно изворотливым для подобных сделок, — не значит оскорбить его память. Как было заставить его понять, что все плоды его гигантской работы обогащали бездельников, а что он сам, чем больше работал, тем больше залезал в долги? Может быть, в глубине души он считал, что виновата во всем мать, и сердился на нее? Я часто думаю об этом. В течение многих лет я пытался воссоздать лицо моего отца, человека, который значил для меня больше всего, и о котором я знал так мало. Порой я закрываю глаза и пытаюсь представить себе его лицо, но мне это не удается. Я вызываю в памяти силуэт, который, конечно, выше и шире, чем он был на самом деле. Я говорю себе: