Если бы я вел себя так же озлобленно — это слово сюда не подходит, но я не нахожу другого, — как в первый день болезни Било, она стала бы считать меня тоже больным и примирилась бы с этим, начала бы ухаживать за двумя больными вместо одного.

Она спросила, видя, что я закрываю тетрадь:

— Что ты делаешь?

— Ничего. Кое-что… записывал…

Она не настаивает, хотя мое поведение не кажется ей естественным. Если я не уберу тетрадь, она заглянет в нее, не из любопытства, но чтобы понять причину моей хмурости и в случае надобности помочь мне. Я заранее знаю, как она будет реагировать. Она пожмет плечами. Только и всего? В общем, ребячество! Для нее я — большой ребенок, на которого можно рассчитывать, только если нужно сделать пневмоторакс или рассечь спайку. Это не очень важно, потому ли, что так уж у нас заведено раз и навсегда?

Она даже поняла (не угадав причины) мою потребность быть одному с Било. Оставшись на некоторое время в комнате, где она навела порядок, закончив процедуры, требующиеся сейчас больному, она немного медлит, осматривается вокруг, чтобы убедиться, что ничего не забыла, что нигде ничего не валяется. Она смотрит и на меня, ожидая, быть может, что я задержу ее, потом заявляет:

— Пойду займусь бельем…

Или стряпней. Или еще чем угодно! Роза пришла сказать нам, смущенная, зная, что ей не поверят, о болезни своей матери и о том, что она должна вернуться в деревню. Жанна тут же достала из шкафа клетчатый передник.

Когда все это было так давно, то самое трудное измерить время, прошедшее от одного события до другого.

Я с уверенностью определил, в какое воскресенье произошла история с пирогом, а в какую среду у меня обнаружили лишай. Это уже сверх ожиданий, и еще несколько дней тому назад я не поверил бы, что такое возможно.

После тех двух дат начинается путаница. Дождь шел еще долгие дни, это точно, потому что луга были залиты водой и позже на стене школы отметили, до какой черты доходила вода во время наводнения.

Было сыро и холодно. Керосиновая печка нагревала мою комнату, но сквозняк проникал через щели в оконных рамах, и однажды отец принес с рынка валики, которые сам заложил в щели. Я смотрел на него все время, пока он работал. Мы были одни, а это случалось редко. Он не знал, что я наблюдаю за ним. Его лицо было резко освещено светом, льющимся из окна.

Сейчас я покажусь сметным: на этот раз я обнаружил, что нос у него находился не совсем посреди лица. Это выражение, конечно, не точно. Нос у него был не прямой, а немного скошенный, что и создавало впечатление асимметрии. И все-таки мне казалось, что у отца две разные половины лица. Лицо его было очень мясистое, очень крепкое. И я тем более был удивлен, заметив, что его крупные глаза как бы встревожены — глаза человека, не уверенного в себе.

Связано ли это с тем, что глаза у него были светло-светло-голубые? С тем, что они выпуклые? Или с тем, что, прибивая валик, он боялся разбить стекло?

У меня, вероятно, был жар, и, возможно, кроме ангины я действительно болел гриппом. Наверное, я серьезно болен, если мать не позволяла играть в детской и бранила его, когда он слишком шумел. Однако же мое здоровье не давало оснований тревожиться. И все-таки отец был встревожен. Сколько времени требуется, чтобы заделать окна? Я думаю, не больше четверти часа. Следовательно, я накопил все эти впечатления в течение четверти часа. Эжен прошел мимо окон, опять с курткой на голове, из кухни доносился запах супа с луком-пореем.

Впервые я почувствовал что-то вроде разочарования, глядя на лицо своего отца. Он не был таким решительным, таким мужественным, каким я его считал. Он колебался. Он думал о неприятных для него вещах.

Разве может быть неприятно взрослому человеку? Что может заставить колебаться такого мужчину, как отец?

Работая, он два раза повернулся к моей кровати; оба раза я закрывал глаза, и это было нечто вроде предательства, потому что я делал вид, что не смотрю на него. Он вздохнул. Порой сильнее обозначалась складка между его густыми бровями.

Окно было узкое, с маленькими стеклами, какие бывают в старых домах.

Стена толстая, с облупившейся штукатуркой. Снаружи шел яркий свет. И его большая голова заполняла всю светлую часть, как будто портрет в рамке.

Вошла мать. Она сказала что-то вроде:

— Ты еще не кончил?

Руки ее всегда должны были быть чем-то заняты, поэтому она машинально поправила на мне одеяло и унесла грязную чашку.

Было бы ужасно, если бы я ошибся, а это возможно, потому что, когда я «был в загуле» и это совпадало с повышенной температурой, мои ощущения бывали не совсем ясными. Но почему потом часто, засыпая, я видел отца таким же, как в тот день, и каждый раз я испытывал неприятное чувство.

Не знаю, бывает ли это со всеми, но у меня есть набор, к счастью ограниченный, расплывчатых и гнетущих воспоминаний, возвращающихся ко мне периодически, когда я бываю в полубессознательном состоянии, когда засыпаю с переполненным желудком, или по утрам, когда накануне случайно, но это бывает редко, — я слишком много выпил.

Это одно из таких воспоминаний: отец не столь решительный, не столь мужественный, как обычно, встревоженный и после появления матери словно стыдящийся самого себя. Это неудачное сравнение, но, вероятно, у меня было такое лицо, когда мать заставала меня за каким-нибудь запрещенным занятием; так, например, когда я смотрел в окно на девочку трех или четырех лет, которая писала перед нашим домом. В течение долгих лет это воспоминание мучило меня как нечто самое постыдное.

На ручке молотка была вырезана буква М! Зато я не мог бы сказать, как был одет мой отец. В то время как я помню мельчайшие подробности одежды матери, отец для меня представляет нечто целое, как незыблемая статуя.

Кроме этого момента тревоги, смущения, колебаний… Этого момента, когда мне показалось, что он боится матери… А может быть, он скрывал от нее что-то? Это меняло бы все и было бы еще более страшно!

Для меня совершенно невозможно определить во времени посещение дяди Тессона, даже с точностью до одной недели. Я напрасно старался зацепиться за какую-нибудь подробность вроде именин Валери, отметивших посещение Жамине. У меня все еще не прошел лишай, но это не такая болезнь, продолжительность которой можно определить хотя бы приблизительно.

Знаю только, что я уже не лежал в постели. Однако я не находился и в кухне, и эта подробность кажется мне странной, потому что моя экономная мать продолжала жечь керосиновую грелку в моей комнате, вместо того чтобы устроить меня в кухне.

Одеяло положили на пол, и из его мягкой красной массы получился чудесный трон, на котором я воцарился. Красноватое пламя грелки способствовало созданию вокруг меня фантастической атмосферы. Дверь оставалась полуоткрытой, потому что мать не теряла привычки наблюдать за мной.

Вода все поднималась. Конечно, существует рациональный способ установить даты. В области есть метеорологическая станция. Там могут найти ежедневные пометки уровня воды в том году. Точные данные. Но я знаю, что не стану заниматься этим.

Это началось с лужи, у нижней части каменного желоба, где поили лошадей. Обычно эта лужа, трех или четырех метров диаметром, была покрыта водяной чечевицей, кроме того места, куда стекала вода через край желоба и где виднелась ее черная поверхность.

Мы называли ее лужей с головастиками. Однажды утром лужа так увеличилась, что окружила весь желоб и чечевица образовала только темно-зеленую полосу в середине. А дождь все не переставал. Эжен ходил взад и вперед с курткой на голове и катал бочонки. Я не задумывался, для чего он это делал, и понял только после. Их ставили на некотором расстоянии друг от друга, и они служили опорами для доски, по которой можно было пройти.

Это возбуждало. Уводило от обычной жизни, и я захотел скорее поправиться, чтобы ходить по этой доске.

Однажды утром я услышал, что говорят о молоке. За ним приезжали на грузовике, который останавливался в сотне метров от дома, потому что он был слишком большой и не мог развернуться на нашей плохой дороге. Бидоны с молоком носили на грузовик вручную.