— Я думаю, Сверкунчик. Роль уже будет создана, и играть ее можно будет научить кого-нибудь другого, но боюсь, что никто никогда не сумеет играть ее так, как играешь ты.

— Моя подруга Дебора Шломб может сыграть ее еще лучше.

— О, ты так думаешь? И кто же она, эта Дебора Шломб?

— Моя лучшая подруга в Калифорнии. Я знаю, что она может лучше, потому что мы всегда разыгрывали разные пьесы, и всегда лучше получалось у Деб. Она красивее меня и лучше играет.

— Какие же пьесы вы разыгрывали?

— Мы сочиняли их сами.

— Пьесы вроде нашей?

— Ну нет. Скорее, вроде Энни Оукли по телевизору, когда она стоит на лошади и стреляет из обоих пистолетов, а потом преступники ей сдаются.

— Что ж, если ты решишь уйти из пьесы, нам, может быть, действительно стоит взять Деб.

— Она не приедет.

— Не приедет?

— Нет. Ее мама не пустит.

— Почему?

— Ведь они там все вместе — отец Деб, и ее мать, и ее большой брат, и маленький, и маленькая сестренка. И скоро у них будет еще один. Да и вообще она не захотела бы расстаться с ними ради чужой пьесы, когда она и так все время играет в своих собственных.

— Да, это вполне возможно, — сказала мисс Крэншоу. — Но тогда, может, ты не захочешь уйти из пьесы?

— Я не знаю. Это интересно, и я познакомилась с очень многими славными людьми, о которых я не знала даже, что они существуют, — но мне не хочется быть актрисой, когда я вырасту.

— Не хочется? Почему же?

— Не хочется — и все.

— А кем же тебе хочется быть?

— Сначала, конечно, подающим. Я хочу побыть подающим один хороший сезон — так, чтобы набрать выигрышей двадцать на один-два проигрыша, а то и вовсе без проигрышей. А потом я хочу выйти замуж и иметь семью.

— Подавать тоже значит выступать, Сверкунчик.

— Но на бейсбольном поле, в игре. В игре, а она никогда не повторяется, и в ней не надо говорить, а просто выйти и подавать, или отбивать, или бросать. Бейсбол — замечательная игра.

— Но ведь наша пьеса тоже замечательная?

— Да, конечно, но ведь я никогда ее не видела, а когда ты играешь в ней, она всегда одинаковая.

— Зато меняются зрители.

— Меняются, и иногда одни совсем не похожи на других, как, например, несколько дней назад в Бостоне, когда один человек — помните его? — получал от спектакля огромное удовольствие. Он понимал все, что мы делали, и поэтому каждый из нас играл лучше обычного. Но на бейсболе все зрители такие, как этот человек в Бостоне, а сама игра каждый раз другая. Я хочу подавать у «Гигантов», подавать так, чтобы они наконец получили переходящий приз Национальной лиги, который они никак не получат вот уже несколько сезонов подряд. Ведь девушки-подающей нет ни в одной из команд первого класса.

— Девушек-подающих нет также ни в одной из команд второго класса — и не только подающих, а вообще девушек-игроков.

— Нет, так будут. Может, именно я стану первой девушкой в команде первого класса.

— Тебе придется подавать необыкновенно хорошо.

— Конечно! Мне придется подавать лучше любого мужчины, иначе меня не возьмут. Подавать так, чтобы они просто не смогли без меня обойтись.

— Ты тренируешься?

— Последнее время мало: ведь я занята в пьесе.

— Но как вообще ты тренируешься?

— О, я стою минутку и смотрю на отбивающего и принимающего, а еще раньше смотрю, не перебегает ли кто, а потом схватываю мяч крепко-крепко, размахиваюсь и подаю, и мяч летит так быстро, что они увидеть его не могут, не то что перехватить. И каждый раз я подаю по-разному — то выше, то ниже.

— Где же ты тренируешься?

— Везде, но когда мы с моим братом Питером Боливия Сельское Хозяйство жили на Макарони-лейн, мы чаще всего тренировались на заднем дворе.

— С кем, с кем?

— С моим братом. Мой отец всегда называет его Питер Боливия Сельское Хозяйство. Пит тоже хороший подающий, может, даже получше меня, но это, я думаю, потому что он старше. И ведь он в Париже все время следит за тем, чтобы быть в форме, а я не слежу. Там он научил бейсболу нескольких мальчиков.

— Ты знаешь, Сверкунчик, у меня нет ни малейшего сомнения в том, что в один прекрасный день ты и в самом деле будешь играть за «Гигантов». И я не сомневаюсь, что вскоре после этого ты выйдешь замуж и у тебя будет чудесная семья.

Тут вернулась Мама Девочка. Она сказала:

— Уже за полночь, Лягушонок, и я думаю, нам надо укладываться.

В воскресенье мы пробездельничали весь день в нашем новом номере в «Пьере» — 3132-м. Почти весь день Мама Девочка провисела на телефоне. Она позвонила даже Кларе Кулбо в Калифорнию. Клара сказала, что мои золотые рыбки живы-здоровы, а потом они с Мамой Девочкой стали говорить обо всем на свете. Мама Девочка заявила, что Кларе просто необходимо сесть на самолет и прилететь в Нью-Йорк. Клара попросила Маму Девочку не класть трубку и пошла спросить у своего мужа, можно ли ей лететь, и он сказал, что нельзя, но к концу дня Маме Девочке пришла от нее телеграмма, и в ней говорилось: «ПРИЕЗЖАЮ НЬЮ-ЙОРК ЧАС ДНЯ ПОНЕДЕЛЬНИК. БУДУ ПЬЕРЕ В ДВА ИЛИ ТРИ. ПРИВЕТ». Мама Девочка была в восторге оттого, что две ее лучшие подруги, Глэдис Дюбарри-Таппенс и Клара Макгуайр-Кулбо, будут смотреть из первого ряда, как она выступает в своем первом нью-йоркском спектакле.

— Ты обзвонила всех на свете, — сказала я. — Можно теперь мне позвонить?

— А кому бы ты хотела?

— Сама знаешь кому.

— Кому же?

— Моему отцу, вот кому!

— Хорошо, Лягушонок. Звони своему отцу.

Я взяла трубку и дала телефонистке номер моего отца в Париже, и примерно через полчаса она позвонила и сказала, что никто не отвечает, и не надо ли ей попробовать снова через двадцать минут. Я сказала — да, но и через двадцать минут ответа не было. Она пробовала звонить еще много раз, и в конце концов Мама Девочка сказала:

— Я думаю, они уехали куда-нибудь на уикэнд.

Уже к концу дня мы с Мамой Девочкой вышли подышать воздухом и наняли экипаж с лошадью, им правил старик в форменной одежде. Мы прокатились по всему Центральному парку. Это стоило очень дорого, но нам было не жалко.

— Теперь мы имеем право немножко пороскошествовать, — сказала Мама Девочка. — Мы хорошо поработали и завтра вечером должны показать лучший спектакль из всех.

— Ты боишься — ну, так, как боялась раньше, еще когда мы не читали для мисс Крэншоу?

— О нет. То есть боюсь, но другого.

— Чего?

— Я беспокоюсь о том, какая завтра будет публика, потому что, если не окажется хорошая, если не полюбит пьесу сразу же, как только поднимется занавес, нам придется туго и, может быть, будет провал. Пьеса удачная — вопрос в том, будет ли удачной также и публика. А ты боишься, Лягушонок? Скажи правду.

— Самую настоящую?

— Ну да.

— Самую-самую взаправдашнюю?

— Ну говори же, Лягушонок!

— Ни капли.

— И завтрашняя публика не беспокоит тебя?

— Не беспокоит.

— А что, если окажется ужасная? На нью-йоркские премьеры такая обычно и ходит. Приезжают с опозданием, многие — пьяные, почти все — переели и от этого не находят себе места. Фактически спектакль их даже и не интересует. Что, если будет такая?

— Ну и пусть. Мы сделаем свое дело и пойдем домой.

— Ты знаешь, завтра вечером после спектакля Глэдис устраивает у себя в доме роскошный прием для всей труппы. Никто из нас не ляжет, пока не выйдут утренние газеты, а это будет только в четвертом часу, и тогда, если рецензии будут хорошие и мы увидим, что спектакль стал сенсацией, — тогда тем более никому не захочется уходить. Все захотят отпраздновать такое событие.

— Ну и хорошо. А я после спектакля иду домой и ложусь спать. Мне не будет страшно одной.

— Да нет, Лягушонок, я хотела сказать вовсе не это. Глэдис хочет, чтобы мы обе были у нее, так что ты тоже там будешь, во всяком случае до полуночи, и даже позже, если у тебя будет желание. Если все будет в порядке — разбудить тебя и сказать?

— Разбуди, но только на секундочку. Скажи — да, и я пойму. Но если пьеса провалится, не буди меня совсем.