А еще завлит все загадывал загадку:
«В каком слове подряд шесть согласных?» – и никто не знал. – «Взбзднуть!» – говорил завлит и смеялся как шакал.
– Мангушев! – говорила ему актриса Зоя В., игравшая вместе с ним фиалок в «Бале цветов», и сидевшая рядом. – Почему вы не высасываете у раков голову? Надо высасывать! Вот так, смотрите-и-и-ип! и-и-ип! – высасывала она голову, и глаза ее при этом замечательном и легко воспроизводимом процессе удивленно округлялись.
Там был только один симпатичный человек – Зина 3. Крупная, красивая Зина, с толстыми икрами, которых она очень стеснялась. Когда она сидела, она была уверена в себе, но как только вставала и шла, сразу становилась неловкой, ломкой, близорукой, Зина ему нравилась, хотя наедине они почти никогда не разговаривали. Наедине они почти всегда красноречиво молчали, и Зина опускала голову так, будто она была в чем-то чуть театрально виновата, и еще она опускала ее так, будто ждала от него чего-то такого, а он в те мгновения смотрел куда-то в сторону.
Ему казалось, что между ними всегда существует какая-то бережно оберегаемая ими же преграда, и еще ему казалось, что он в любой момент может разрушить эту преграду, и когда он задумывался над этим ее сокрушительным разрушением, в него словно вливались дополнительные силы и на губах у него в тот момент всегда ощущался, как ему казалось, именно вяжущий вкус ее поцелуя.
А у Зои зад похож на подушку. Наверное, там у нее много жировых отложений. Такие нежные жировые отложения, на заду, на бедрах. Они существуют как бы отдельно, примостившись на теле мягонькими гроздьями, и висят, приклеившись друг к другу, перемежаясь склеротическими бледно-синими веночками.
А вот у него нет отложений. Только на животе несколько неэстетичных газетных складочек и на боках такие боковины, такие ручки от кастрюли, но небольшие.
Все это уйдет, конечно. Он уже решил. Он будет заниматься плаваньем, йогой, нудизмом.
А вчера на лобке обнаружились два длинных седых волоса. Они были заметны. Это было омерзительно. У него еще не было седых волос. Особенно на лобке. А теперь вот появились. Надо выдернуть. Он взялся за оба сразу, намотал их на палец и дернул. Стало больно. Защипало, защипало в носу. Выступили слезы. Вот сейчас вспомнил и опять защипало.
– Мангушев! – говорила актриса Зоя В. сквозь его слезы. – Надо сосать голову! Надо экономить! Ну что же вы! Едите одну только раковую шейку, а остальным что прикажете?
И он тушевался от этих слов, уличенный в поедании раковой шейки, и начинал сосать, экономить, а потом актриса Зоя напилась и все тоже напились, и завлит, смешно картавя, произносил:
– Это вам не Цими'рвальская конфе'енция, знаете ли! Аксель'од – г'язный попик!
А огромная, мужеподобная актриса К., обращаясь к Мангушеву, посмотрела на него плотоядно и молвила:
– Яка ты, Мангушев, мавпочка и сука – это ж и объяснить невозможно! – после чего она набрасывалась на раков и выламывала им суставы. Потом все сосали – уить! уить! – и малопьющий Мангушев с расслаблением цинично замечал, что различные части раков сосутся по-разному – своим специфическим сосом, и на лице у всех было удовольствие, радость, почти что счастье, они так ловко хватали раков, ликуя отрывали раковую шейку, потом, подцепив ногтем хитин, обнажали розовое мясцо, прикусывали его зубами и, прищелкнув языком, вытягивали шейку из поломанной яркой коробочки и заглатывали ее, не поперхнувшись, помогая шейными мышцами проталкивать пищу внутрь и при этом непременно смеялись, а потом обкусывали клешни и, всхлипывая, к ним припадали, а затем азартно залезали раку в черепную коробку и извлекали ему все что оставалось, то есть, мозг, конечно, то есть не мозг, а то, что называется «раковым туловищем» – все это смешивалось со слюнями и скоро исчезало во рту, снова рождая жизнелюбивые улыбки и хорошее до идиотического смеха настроение, и завлит предлагал выпить еще раз за творческую интеллигенцию, и раки, лежащие на подносе уменьшающейся краснолапистой грудой, представлялись живыми пауками, которым они, должно быть, являются близкими биологическими родственниками, и Мангушев, размякнув, слабея зрением и умом, как-то даже с удивлением относился к тому, что они лежат и не расползаются.
А потом еще на кухне велись красивые разговоры о раннем Олеще, вернее о его очень ранних стихах, которых никто, конечно же, не читал, да и есть ли они в природе вообще – это оченно большая проблема, но если все-таки судить по его дивной прозе – а у раннего Олеши проза дивная – то они наверняка должны были бы производить неизгладимое впечатление.
С утра он зачем-то обнюхал кончики пальцев. От кончиков чем-то пахло.
«Это все из-за раков, – грустно подумал он, – запаховые галлюцинации. А актрисы грубы из-за того, что сцена вычерпывает их женственность огромными продмаговскими совками».
После этого он проглотил две таблетки красавки – традиционного средства против бурления в животе. Запил и усердно прислушался к себе.
С некоторых пор он полюбил это занятие: слушать себя как инструмент.
Ему казалось, что он слышит, как бежит, чуть топоча, кровь по жилам, как котенок перистальтики мурлычет и довольно урчит в животе, как мягко стучится нежная лимфа в лимфатические узлы, а когда ни с того, ни с сего под мышками начинало почесываться, он нервно отправлялся к зеркалу, где, задрав поочередно руки, смотрел, не возникло ли там чего, прекратив окончательно слушать себя.
Внутри на этот раз было тихо, а он все слушал и слушал, и чем больше он слушал, тем больше лицо его принимало доброе, нежное, мечтательное выражении, какое бывало у него, когда он думал о женщинах и о любви, и какое бывает у собачки, которая целится писать в скрипку. Жаль только, что со стороны себя он видеть не мог.
Внутри, кажется, успокоилось все окончательно. Мангушев вздохнул и вернулся к тому, чем он занимался с самого утра. Он вернулся к нудизму.
Нудизмом он стал заниматься недавно и пока только в своей комнате, запирая ее предварительно на замок ключом – бородатым, потемневшим железным, – а когда тетя уходила по магазинам, то и во всей квартире.
Он ходил и смотрелся в прихожей в зеркало, в полировку шкафа, заходил в ванную – там тоже было зеркало, а потом – в тетину комнату – там стояло небольшое трюмо, позволяющее заглянуть себе довольно глубоко за спину.
Во всех зеркалах он выглядел по-разному: в низеньком трюмо – небольшим, но вполне ладным и крепеньким; в длинном зеркале в прихожей, где кроме него отражались и вешалка, и осеннее пальто, и холодильник, он выглядел маленьким, несколько жалким, щупленьким с мелкими, почти детскими, чертами; в ванной же он разглядывал лишь свое лицо, и состояние морщин и подглазников в небольшом зеркале его удовлетворяло, а вот в трюмо раздражающе обнаруживались синие круги под глазами и не было той молодой бодрости, что в прихожей.
Для человека очень важно видеть себя в зеркале. Очень. Особенно важно видеть все свое тело – с ног до головы. «Люди так редко видят свое тело», – думалось ему, а может быть не думалось, а просто про себя как-то говорилось.
Ему часто так про себя говорилось. И иногда даже без слов. Ну то есть не совсем, конечно, без слов, какие-то слова, безусловно были, и, возникнув в нем где-то глубоко, они там же глубоко и звучали и временами довольно отчетливо, но другие слова, которые должны были звучать вместе с первыми и так звучать, чтоб в результате созвучия получалось бы ну хоть что-нибудь вразумительное, те другие слова или не звучали вовсе, или все их звучание сводилось к тарабарскому шепоту, шелесту, свисту, рождая в результате то глубокое внутреннее умственное косноязычие, которое и было самым обычным состоянием его ума. И это состояние совершенно его не настораживало, не удивляло, не расстраивало, не раздражало. Может быть, он о нем даже и не подозревал. Может быть. Во всяком случае, куда больше переживаний доставляло ему разглядывание самого себя в зеркале.