– Судьба как нельзя более благоприятствует нам, – сказал испанец главарю. – Из нас шести двое знают графа, еще двое ищут его, чтобы убить, а двое оставшихся без малейшего угрызения совести им помогут. Свадьба мадемуазель де Невер все еще не состоялась!

Но сейчас нам пора вернуться на постоялый двор прекрасной басконки и посмотреть, что же там происходит.

Сразу после того как был освобожден Морд, Лаго ускакал в Париж. Он повез его высочеству письмо от госпожи де Невер с сообщением о близком возвращении будущих супругов и об их скорой свадьбе, а также о предстоящем бракосочетании Шаверни и Флор. Он должен был мчаться не останавливаясь, чтобы прибыть в Париж как можно быстрее и успеть все приготовить в доме Неверов (доме Гонзага, доме, оказавшемся свидетелем и безумных выходок принца, и затворнической жизни вдовы Филиппа Лотарингского), чтобы по приезде все могли разместиться там.

– Не забудьте, что завтра мы отправляемся, – сказал Анри дамам, собираясь покинуть залу, где недавно происходил допрос каталанца. – Идите отдыхать. Мы поступим так же.

Он запечатлел на лбу Авроры поцелуй, долженствующий навеять той приятные сны, и почтительно поцеловал руку принцессы. Шаверни поцеловал Флор, поклонился госпоже де Невер – и все три женщины вернулись в свои комнаты, сообщавшиеся между собой. Они немного поболтали перед сном, а затем распрощались на ночь.

Граф и маркиз тоже вскоре легли, и даже Хасинта решила отдохнуть. Ей жаль было покидать Байонну, где она прожила всю свою жизнь, жаль было это голубое небо и этот постоялый двор, где она родилась, и который в ее честь назывался «У прекрасной басконки». Но все эти маленькие огорчения затмевались радостью завтрашней поездки в Париж и гордостью оттого, что она стала подругой мадемуазель де Невер и Флор. Когда утром в этот дом, где она так долго была хозяйкой, придут другие, она найдет в себе силы не показать своего огорчения.

Сейчас же, устав после двух бессонных ночей и перенесенных треволнений, она хотела, наконец, отдохнуть. Поэтому, положившись на обоих фехтмейстеров, которые должны были нести караул, она поставила перед ними на стол все, что могло им понадобиться для утоления голода и жажды, отослала служанку и, дав мужчинам кое-какие указания, отправилась к себе.

Итак, в зале не осталось никого, кроме Кокардаса, Паспуаля и Морда.

Двое последних уже, казалось, отвыкли спать, а гасконец собирался пить всю ночь до утра. Он не принял в расчет усыпляющего действия винных паров, которые, правда, час назад было рассеялись, но после нескольких новых бокалов не замедлили вновь затуманить его рассудок. Он отчаянно сопротивлялся Морду, который принуждал его выпить все вино, и из последних сил боролся со сном. Но что может поделать воля против хмеля?

В скором времени Кокардас привалился к стене – якобы лишь потому, что ему так захотелось. Он был абсолютно уверен в себе! Голова его упала на грудь: конечно же, опять лишь по его прихоти. Ноги сами собой вытянулись, руки свесились чуть не до пола, и он заснул прямо на табурете, видя себя во сне опорожняющим один за другим большие кувшины с вином и при этом стойко несущим караульную службу.

Брату Паспуалю и в голову не приходило последовать его примеру. Глаза его были широко открыты, и он не думал ни о выпивке, ни о сне.

Перед тем как подняться к себе в мансарду, пышнотелая служанка сделала ему многообещающий знак, и пылкий нормандец, мгновенно плененный страстью, нервничал, думая о том, что наверху его уже наверняка ждут. «У каждого своя чаша наслаждения, – думал Паспуаль и был прав. – Для Кокардаса она полна вином; для меня… Если бы не этот проклятый испанец, я был бы уже с ней…»

Амабль не привык к рассудительности, когда говорило его сердце, но природной осторожности все же не утратил (таков уж нормандский характер) и считал невозможным оставить своего друга один на один с Мордом, которому по-прежнему не доверял. Если бы он мог знать, какие проклятия отпускал про себя на его счет испанец, то он бы окончательно утвердился в своем мнении о человеке, сидевшем рядом с ним.

– Моя последняя ночь в Байонне могла бы быть такой сладкой! – изнывал втихомолку брат Паспуаль, глядя в потолок. – А я ее проведу, мозоля глаза об эту скотину! А ведь она меня ждет, сладкая моя, и, может быть, даже думает, что ее манящие прелести оставляют меня бесчувственным. Но, несмотря на весь лиризм Амабля, присутствие чужака удерживало его на месте, и он вынужден был как привязанный сидеть у стола.

Великодушие Лагардера стало причиной сурового испытания для одного из преданных ему людей. Так что беседа текла вяло, и с тех пор, как Кокардас заснул, кубки ни разу не наполнялись.

Паспуаль если и испытывал жажду, то лишь жажду любви, а Морд предпочитал оставаться трезвым – что, впрочем, вполне разумно, когда не умеешь отличить испанского вина от аррасского пива. Скоро, однако, и он стал клевать носом.

– Не сердитесь, что я лишаю вас своего общества, – сказал испанец. – Упражнение, которое ваш друг заставил меня проделать сегодня вечером, отняло у меня немало сил. Если ночь будет казаться вам слишком долгой, разбудите меня через час.

Он положил локти на стол, опустил на них голову и захрапел. Таким образом, Амабль теперь остался единственным, кто не спал в этом доме – исключая разве что служанку, которая наверняка ждала его в своей каморке под крышей. Бедняга, мучимый желанием, почувствовал, как благоразумие, удерживающее его на месте, слабеет. Бесспорно, он теперь нес ответственность за покой всех остальных, но, если разобраться, какой вред мог причинить этот испанец дому, которому одно присутствие Лагардера уже служило достаточной защитой? Кроме того, пленник спал как убитый, а он, Паспуаль, отлучился бы совсем ненадолго…

Закрыв глаза, он мысленно наслаждался прелестями, которые были так близки и которых завтра он уже не увидит, и страшная битва шла между слабой плотью и совестью, хотя последняя и была готова сдаться. Ступеньки лестницы тихонько заскрипели. Представшее перед страстным фехтмейстером видение, кое он в глубине души признал божественным, едва не лишило его чувств. Полуодетая неряшливая служанка приложила палец к губам, напоминая о необходимости хранить молчание, и знаком пригласила его следовать за собой.

Ах, что такое Танталовы муки в сравнении с тем, что испытывал сейчас Паспуаль! Разрываясь между долгом и желанием, он чувствовал, что последнее вот-вот восторжествует, и изо всех сил боролся с искушением.

Святой Антоний отказался грешить. Бедный Амабль только об этом и мечтал! Один пожелал остаться целомудренным – для другого это было неприемлемо. Ну как он мог устоять против этих полных рук, раскрывших для него объятия, этих зовущих губ, этой необъятной груди, жаждавшей его поцелуев? Ах, если бы Кокардас мог проснуться и сказать ему:

– Женщины тебя погубят, мой друг! Остерегайся женщин!

Но увы – гасконец храпел, как огромный орган, а Морд послушно вторил ему.

Брат Паспуаль вдруг сделался почти невесомым, какая-то неведомая сила подхватила его и понесла к служанке, но, прежде чем исчезнуть, он все-таки обернулся, желая удостовериться в том, что все спокойно.

Не успел он подняться и на три ступеньки, как Морд приоткрыл один глаз, а потом и второй, и довольная улыбка расцвела на его лице, отмеченном печатью хитрости и коварства. «Ну, вот я и хозяин положения, – сказал он себе. – Только бы остальные не замешкались». Сидя по-прежнему неподвижно, с опущенной на руки головой, он прислушался.

В доме стояла гробовая тишина. Прошло некоторое время, но ни внутри дома, ни на улице ничто не шелохнулось; только часы на башне пробили полночь. Тогда испанец бесшумно поднялся и, вытащив из кармана куртки шелковый платок, завязал Кокардасу рот, да так осторожно, что тот лишь что-то промычал и тут же снова затих. С улицы кто-то стал легонько царапаться в оконный ставень – можно было подумать, что это скребется мышь. Морд подошел к окну, которое он заранее оставил открытым, и тихонько трижды постучал в ответ. Потом он прошептал: