– Я-то что, – ответил Тригони с намекающей улыбкой, – а вот у тебя, брат, в очах!.. – Он погрозил пальцем. – «Юношей влюбленных узнаю по их глазам». Ну-ка! Так или не так?

Желябов смотрел в сторону:

– Видишь ли, Миша…

– Угадал! – рассмеялся Тригони. – Открывай карты, И не лепечи, пожалуйста: «словами не выразишь», «неземное». Ну, сударь, суд ждет!

– Вполне земное, Миша.

Тригони перестал улыбаться.

– Гм… У Стендаля где-то: «Прелесть любви в тайне двух». И потому – не надо, не говори.

– Не то, не то, – нетерпеливо возразил Андрей. – Мне, брат, хоть на весь свет крикнуть. Но как скажешь? Как это выразишь? Не умею! Она не из тех, кого определишь: «Умна и красива». Или там: «Очень мила». Нет, тут эдакое глупо, гиль и чепуха.

Андрей гладил холодный мрамор.

– Вот, говорят, я – мужик, обработанный культурой. – Он усмехнулся с неожиданной в нем застенчивостью. – Ей-богу, один так и сказал… Ну, не спорю. Обработанный так обработанный. А вот Соня… Соня – дворянка… Да душа-то у нее, друг мой, душа, говорю. Тут тебе не «мимолетное виденье», не «гений чистой красоты», тут русская женщина: безоглядно войдет в горящую избу. Хоть на край света. Нет, нет, ты не думай, не о том я, что она за мной именно пойдет. Не в том суть совсем. Понимаешь?

– Понимаю.

– Нет уж, – вдруг насупился Желябов. – Ладно, хватит, все равно не объяснишь.

– А все ж таки: «прелесть любви в тайне двух»? – грустно улыбнулся Тригони.

Они умолкли, каждый задумался о своем.

– Что? Что ты сказал?

– Я? Ничего. Вот сижу и жду, когда Андрей Иванович соизволят сделать распоряжения.

– Сделаю, брат. Но, может, сперва промочим горло?

Они выпили сухого вина, и Желябов стал рассказывать. Тригони легонько постукивал мундштуком о мраморный столик. Теперь ясно, зачем это питерцы просили его съездить в Санжийку, в небольшую укромную балку, на склонах которой немец-колонист разбил доходный фруктовый сад. Да, он был в Санжийке; немец живет ближе к Одессе, в экономии, а в саду, до сбора урожая, – один старик сторож.

Место, стало быть, для волошинского груза подходящее. Однако весь динамит – Желябов говорил «товар» – враз не отправишь в Питер. И потом, часть динамита, оказывается, пригодится в Одессе.

Тригони перестал постукивать мундштуком.

– Приедет Софья, узнаешь, – сказал Желябов и завел речь о катакомбах.

Действительно, коридоры, вырубленные под Одессой, с их тайными входами, неведомыми закоулками и тупиками, были очень уж хороши для того, чтобы схоронить «товар».

Тригони задумался. Лучшего, пожалуй, не сыщешь. Да уж больно много шныряет там отборной публики.

– Воры?

– Они. Совсем недавно полиция изловила шайку.

– Недавно? Где?

– Кажется, в Бирюковской. Знаешь? В той, что выходит на Пишоновку, в пустыри. Там их три разом, три катакомбы: Бирюковская, Боффо и Раннеса. И каменоломни брошенные, и бугры. Черт ногу сломит. Да вот, видишь, полиция недавно лазила.

– Вот и отлично, отлично, – быстро отвечал Желябов. – Недавно лазила, недавно изловила, так на кой ляд и мазурикам и фараонам теперь эта самая Бирюковская? На кой ляд теперь? Туда и отвезем. Только бы ты, Миш, наверняка узнал, в какой именно из трех-то полиция была. Это тебе – раз. А теперь второе: лошадей, подводы достать.

– Господи боже мой! – взмолился Тригони. – Да что я, биндюжникам друг, что ли?

– Ну не ты, так кто еще… Тут, думаю, с братцами-контрабапдистами… А? Не перевелись?

– Какое там! Еще и теперь в трактире «Пелопоннес»… Знаешь Польский спуск? Да-да, он самый. Там, говорят, у них настоящий парламент.

– Ну дак чего ж еще? Словом, Миш, это наша с тобой забота. А в Санжийку ты больше не поедешь, я отправлюсь с теми, кого в «Пелопоннесе» найдем. А тебе нельзя. То есть как это «почему»? Да потому, тебя здесь каждый знает, увидят дорогою. Нет, нельзя! И потом с Соней хлопот достанет… Ну, не пора ли выпить за успех?

* * *

Голубоглазая, ладненькая, она пересекла вокзальную площадь, не обращая внимания на извозчиков, кричавших: «Пожалуйте сюда, мамзель!» – и уже вошла было в улицу своими скорыми, крепенькими шажками, когда ее окликнули. Она обернулась и тотчас заполучила поцелуй в губы.

– О цо добре! – похваливал мужик, сидевший на возу, и ухмыльнулся ласково: – Ай, гарна паненочка!

Было жарко, душно. Пыльная акация цепляла за плечи. Из дворов тянуло вонью.

– Ну вот ты и приехала…

– Приехала…

– Хорошо?

– Очень.

– Правда, хорошо?

– Правда.

Софья покосилась на Андрея:

– Ох, видел бы Александр Дмитриевич! Досталось бы на орехи.

Они рассмеялись, беззаботно и счастливо, как давно уж не смеялись… Пусть не дано жить, как живут тысячи тысяч. Но они вместе. Пусть встречи коротки. Но у них иная мера времени. Они в церкви не венчаны. Но они те, кого народ зовет половинами.

В семьдесят седьмом, летом, Софья впервые увидела Андрея. Петербургский окружной суд судил пропагандистов. Желябова держали в Доме предварительного заключения, Софью вызывали повестками. Но тогда они просто знали: есть такая Перовская, есть такой Желябов. И если уж по правде, то Софья в ту пору была увлечена Сергеем Кравчинским. Однако увлечение скоро сменилось дружбой, прочной и нежной дружбой, которая сохранилась по сей день, хотя Сергей давно уж за границей, в эмиграции. А теперь Софья, пожалуй, могла бы сказать, что и увлечения-то не было, что она всегда любила и ждала Андрея, и, право, забавно было замечать, как он иной раз ревновал ее к Сергею.

Потом Воронеж: Архиерейский сад, пустынный островок с зыбучим песком и лозою. Софья не сразу признала борьбу за политические права народа, не сразу склонилась к политическому террору. Желябов ворчал: «С этой бабой ничего не поделаешь!» Были сходки и споры, но ведь были и всплески весел, и песня, и отблеск звезд на речной воде.

Сбросив пиджак, в рубахе с распахнутым воротом и засученными рукавами, Андрей по-рыбачьи, по-черноморски налегал на весла…

Софья приехала в Одессу, потому что здесь предполагалось повторить «сухоруковский домик». На улице, соединяющей порт с вокзалом, Исполнительный комитет решил нанять какую-нибудь лавочку и оттуда устроить подкоп с миной: ожидалось, что нынешней осенью царь вернется из Ливадии не через Симферополь, как в прошлом году, а через Одессу.

У будущей лавочницы Марии Прохоровской – Софья приехала с паспортом на имя Прохоровской – для роздыха оставался день иль два.

Вечером бриз повил город сухим туманцем, шорохом засыпающего моря. Не запахи, как днем, а звуки слышались отчетливо: оркестр на Приморском бульваре, чья-то скрипка на Ланжероновской улице, ленивое шарканье ног на панелях, стук домино в кофейнях, вкусное потрескивание каштанов на железных жаровнях.

Андрей заглядывал Софье в лицо. Он простодушно восхищался и роскошным домом на Дерибасовской, и витриной ювелирного магазина Петипати, и огнями Лондонской гостиницы, и тем, что продавец ухватил его за рукав, навязывая каштаны, и старухой в буклях, которая сидела у окна, благожелательно кивая какому-то господину с тросточкой… Андрею ужасно хотелось, чтобы все это Софью тоже восхищало. В нетерпеливом желании его было что-то мальчишеское, и Софья поддакивала и улыбалась, хотя и не усматривала ничего особенного ни в вызывающей роскоши дома на Дерибасовской, отгроханного каким-нибудь спекулятором, ни в огнях Лондонской гостиницы, ни в публике за столиками кофеен.

Правду сказать, ее даже несколько раздражала шумливая, жестикулирующая бойкость этого города, во всяком случае, она не поступилась бы ради Одессы своим Севастополем, корабельная опрятность которого сочеталась с мужеством ветерана. Андрей взял извозчика. Поехали на Большой Фонтан. На загородной дороге копыта мягко пошлепывали. И звезд было больше, и пахло иначе – стародавней, скифской степью.

Шесть лет назад в такую же ночь Софья ехала с братом в Севастополь. Ее тогда выпустили из тюрьмы на поруки, ей минул двадцать один. Из Одессы с братом Васей на пароходе. В такую же летнюю ночь… Но нет, она не вспоминала ни ту ночь, ни как сидели они на палубе и, глядя на фосфорический блеск волн, шептались о счастье, которое дает жизнь ради народа, о пробуждении России… Нет, не вспоминала. Она слышала дыхание Андрея, и она жила тем, чем редко жив человек: не прошлым и не будущим, а теперешней минутой.