– Боязно? – подзадорил Желябов.

– Чего-о-о? – ощетинился старый марсофлот. – Я, брат, турку не боялся. Бывало, у их благородия лейтенанта Макарова с шестовой миной к басурману на два локтя подходил. «Боязно»!..

В следующее воскресенье Андрей был на паровом катере. На зорьке оставили Практическую гавань, взяли вдоль желто-бурых берегов к одесскому предместью Большой Фонтан. Всходило солнце. Катер плевался клубочками дыма. У Большого Фонтана принял мористее.

– А теперь ушки топориком. Начнем с богом.

Желябов внимательно глядел, как матросы бросают за борт пироксилиновые шашки, как замыкают ток в цепи.

Ловко получалось! Глухой, дальний гром, раскат где-то в пучине, и вот устрашающе встает, сверкая на солнце, рослый, как из серебра литой, столб воды и, постояв секунду, рушится с тяжелым, на весь мир, всплеском.

Еще до полудня катер огруз добычей.

– Ну как оно? – не без форсу осведомился дядя Никандр.

– Знатно!

– Это еще что. В другой раз больший заряд возьмем.

Море густо, с чернью синело. Катер шел ровно, не рыская. А Желябов выспрашивал матросов, как нужно обращаться с электрическим прибором, который вызывает взрыв пироксилиновых шашек, и матросы объясняли наперебой, в охотку.

С того дня Андрей сделался неизменным участником глушения ставриды, бычков, камбалы. А вечерами он корпел над «Известиями минного офицерского класса». «Известия» доставал Тригони.

Софья Григорьевна только дивилась: ни сходок, ни споров, будто забросил Андрей Иванович свои конспиративные заботы, загорает, рыбалит, уплетает дыни с солью, живет себе, благодушествует.

* * *

На базарной площади стоял полурусский, полуукраинский говор. Взрыхленная каблуками и копытами земля мешалась с навозом, сеном, раздавленной ботвою. В шинке плакали еврейские скрипки. Ржали застоявшиеся кони. Ярмарка была в разгаре, последняя ярмарка перед зазимьем.

Испитой бродяжка с медной серьгою в ухе обхаживал грудастую торговку медом.

– Иди, иди, оглашенный! – отмахивалась бабенка. – Не путайся тут!

А бродяжка вдруг вскинул голову, гаркнул:

– Глянь – журавли летять!

И верно, высокое стылое небо резал стремительный косяк.

– Ишь, – всполохнулась баба, – на самый покрова! – И, ахнув, заблажила: – Ратуй-и-й-й-те!

Ни бродяжки, ни денег не было.

– Ай! Ой! Люди добрые! Иде ж он! Иде?

Кругом захохотали:

– На метле утек!

– Раззявилась, дура!

– Ха-ха-ха…

– Хо-хо-хо…

– Да як же, – бедственно посыпала торговка, сбивая яркий ситцевый очинок, – да як же, люди, ведь журавлишки-то летят на самый покрова богородицын…

– Ну и что? Тебе кой ляд? – наседал кривой горшечник, давно злобившийся на бабенку за бойкость медового сбыта.

– А с тобой, леший, и балакать не хочу, – фыркнула торговка, округляя глаза.

– «Не хо-очу»!.. А гроши? Гроши-то иде? Тю-тю, а?

Кругом опять прыснули со смеху. Тут-то из-за стопок цветастых мисок, кувшинов и макитр, уложенных на возу, вывернулся загорелый бородач купеческого обличья, сверкнул улыбкой:

– Об чем спор, православные?

Горшечник поддернул портки.

– Да вот, ваше степенство…

Со смаком, с мстительным удовольствием изобразил он происшествие. Рассказывая, надеялся втайне на оптовую купецкую закупку своего неходкого товара. Бородач хмыкал, мужики и бабы отирали веселую слезу. Незадачливая толстуха все порывалась объяснить, что он значит, перелет-то журавлиный на самый покрова. Его степенство выслушал горшечника, сочувственно поцыкал языком, пошел себе далее.

Горшечник слинял, а торговка сызнова посыпала: ежели журавли летят до покрова – быть зиме ранней и жестокой, а ежели после покрова – стало быть, поздней и ласковой. Нынче ж сами, милые, видели, снялись журавушки на самый на праздник, какой же, мол, зимы-то теперича ждать?

* * *

Желябов приехал в Александровск, Екатеринославской губернии, с паспортом на имя купца Черемисова.

День был праздничный, городская управа заперта. Андрей, сняв квартирку, двинулся от делать нечего на торжище.

Любо ему было толкаться среди хуторян, казаков, щупать мешки, вдыхать крутой запашок дегтя и табака-дерунка, глазеть на цыганского медведя, которого, к удивлению, кликали не Михайлой Иванычем, а почему-то Серафимом. Медведь был старый, грустный; видать, давно заскучал он посреди мирской суеты.

На другой день «купец Черемисов» подал в управу прошение: он-де приехал в Александровск с целью устройства кожевенного заведения, а посему желает взять в аренду земельный участок.

Чиновничек смотрел так, будто маялся брюхом, но Андрей с ловкостью заправского взяточника всучил ему «серенькую», пятидесятирублевую ассигнацию, и тот, посветлев, заверил, что бумага не залежится в долгом ящике.

Времени у Андрея было в обрез. Глядишь, снег порошить начнет, а на снегу следы не скроешь. Снег же вот-вот: журавли на покрова – действительно примета известная.

Желябов нетерпеливо дожидался питерского гостя. Съездил в Харьков, привез медную трубу. И опять ждал питерского. А дни опадали быстро и тихо, как листья с клена, что рос под окном его квартирки.

Наконец Кибальчич приехал. То был человек лет двадцати пяти, с задумчивым блеклым лицом. Желябов знал Николая: сидели в Питере за решеткой. Но Андрей-то отделался семью месяцами, а Кибальчич тянул три года. И теперь, снова встретив Кибальчича, глядя, как он раскладывает на столе «гостинцы», Андрей подумал, что Николай из тех людей, которые проходят по жизни твердым шагом, но не топают.

– И давно вы… этим? – спросил Желябов, указывая на самодельные мины.

Кибальчич отер руки, сел. У него была задумчивая улыбка, мягкий, негромкий голос.

– Как из тюрьмы вышел… Сосед мой по камере, пребывая в хандре, однажды отмочил: хорошо бы, дескать, поднять на воздух всю эту семейку да и покончить с проклятой династией. Вот я тогда и подумал: ежели не сошлют в Сибирь, займусь-ка нитроглицерином… Ну, добре, – прибавил он, поднимаясь и подходя к столу. – Эта штука – гальваническая батарея, а спираль Румкорфа…

– …необходима для получения токов высокого напряжения, – быстренько, с интонациями первого ученика договорил Желябов.

– А! – усмехнулся Кибальчич. – Ученого учить – только портить.

Желябов сконфузился:

– Нет, нет, я профан. Объясняйте, пожалуйста.

Кибальчич жил в Александровске два дня. Прощаясь, тронул тяжелые мины, начиненные магнезиальным динамитом, тихо заметил, глядя мимо Желябова:

– Знаете ли, эт-то будет великолепно.

Несколько дней спустя Андрей трясся в телеге по большаку. Еще не разненастилось, но хмурилось небо, и ветер дул северный. Яворы и тополя оголились, в полях ковыляли вороны.

Версты за четыре от Александровска Желябов осадил лошадь. Рядом в придорожном и глубоком овраге топорщился кустарник. На дне оврага ручьился ключ. Неподалеку бурела железнодорожная насыпь.

Желябов спустился по склону. Прикинул на глаз: не меньше десяти сажен. Лучшего, пожалуй, не сыщешь.

И поехал дальше.

До позднего вечера «купец» толковал с окрестными хуторянами о поставках кожи для будущего заводика. Возвращаясь в Александровск, опять остановился у оврага.

Погода переменилась, было глухо, туманно, влажно.

Желябов вышел на железную дорогу.

Вдалеке качался, мигая, фонарь путевого обходчика.

Огонек исчез. Желябов приступил к делу.

Было за полночь.

Глава 3 ПЕРВЫЙ РАСКАТ ГРОМА

За полночь императора разбудила тишина. Плотная и черная, как вода лесных болот, она шептала о ледяном одиночестве, о мраке старости, о близости смерти, и Александр, затаившись, лежал и слушал плотную черную тишину.

Минувшая неделя отстояла погодливой, в ушах увяз рокот дождя, раскат пострашневшего моря. А теперь – может, минуту назад – все стихло, и над Ливадией простерлось безмолвие.

Александр любил Ливадию. Весну и осень, следуя советам доктора Боткина, а в еще большей степени собственному желанию, проводил он в уголке, сокрытом миртовыми деревьями и кипарисами. Ему было приятно само слово «Ливадия», вкусное, тающее на языке, хотя по-гречески оно и означало всего лишь «пастбище». Утрами, выкушав кофию, Александр озирал с балкона гряду гор, кусты белых и палевых роз, потом переводил взгляд на море, подернутое голубыми и пепельными полосами.