Александр двинул подбородком:
– Этот?
– Т-т-точно так… – У Коха плясали губы. – Н-н-на-звался Глазовым.
– Хорррош, – захрипел император, грозя Рысакову пальцем, повернулся и пошел к саням Дворжицкого, ступая, как по молодому льду.
А там, рядом с санями, прислонился к решетке Гриневицкий со своим черным коленкоровым свертком. Александр увидел этот сверток, мгновенно, со слепящим ужасом все понял. Горло его расперло воем, но он не взвыл, не крикнул, а шагнул, как заведенный, покорно и отчетливо сознавая: «Смерть… Смерть…»
Руки с бомбой взметнулись.
«И небеса над головою твоею сделаются медью, и земля под тобою железом».
Глава 9 ДВЕ СМЕРТИ
Приспустили шторы, зажгли газ, зажгли свечи. Комната озарилась трепетно, тревожно. Врачи обменивались латинскими терминами, перебирали какие-то склянки. Пахло марлей, йодоформом, кровью.
– Конец… ничего… нельзя, – выталкивая слова, как вату, произнес лейб-медик Боткин и выпрямился, отбросив от очков руку с пенсне.
Во дворце, где была мглистая духота, о «нем» говорили уже как о покойнике, хотя в кабинете с приспущенными шторами смерть еще не довершила своего дела. А в залах, мглистых и душных, сенаторы, генералы и генерал-адъютанты думали уже не о том, что он отходит, а о том, что нужно привести в боевую готовность войско и закрыть кабаки; восстание – они говорили: «инсуррекция» – представлялось буйством опившихся скотов.
Генерал фон Розенбах, верткий гномик, шмыгнул, звякая крестами. В руках у него была срочная депеша для военного и полицейского телеграфа:
Во все части петербургского гарнизона. Всем чинам быть в казармах, и людей не увольнять. Приказано принять меры к охранению порядка в казармах.
В кабинет государя поспешал старик протоиерей Бажанов. Духовника императора, члена святейшего синода оторвали от скромной трапезы. Серьезный, бледный, искренне опечаленный, он торопился причастить умирающего.
Огромная безмолвная толпа завороженно глазела на фельдъегерские тройки, на батальон преображенцев, медленно втягивающийся во внутренние дворцовые дворы, на императорский штандарт – знак того, что Александр Второй еще царствует, еще жив.
Денис Волошин был в толпе.
Он встретил Софью после взрыва, встретил на Невском, она едва держалась на ногах. Пока он вез ее на Тележную, ей стало дурно. Увидев Гесю, Софья заплакала.
Денис растерянно затоптался. Геся его выпроводила: «Пусть она побудет со мною».
Он был рад уйти. Ему нужно было двигаться, куда-то торопиться, что-то делать. Он закуривал и бросал папиросы, спички ломались, обжигали ему пальцы. Трость он потерял, котелок сбился на затылок. Он где-то схватил извозчика, его обгоняли всадники, коляски, верховые жандармы… Наконец он добрался до Адмиралтейства, очутился в толпе на Дворцовой площади.
Толпа, плотно сбитая, тесно притертая, медленно колыхалась. Казалось, сопит, шевелится огромное чудище о тысячи голов. Эти вытянутые шеи…. Эти вытаращенные глаза… Почти истерическое любопытство, какой-то восторженный ужас. За рукав Дениса, прерывисто дыша, хваталась салопница в гарусном полушалке, с другого бока к Денису приткнулся вахлак в зипуне.
Дворцовые часы пробили половину четвертого, толпа загудела: «Иду-у-у-ут…» Две черные фигурки на крыше Зимнего бежали спотыкаясь к длинному флагштоку с императорским знаменем, а люди на площади, затаившись, как в ожидании какого-то страшного чуда, следили за ними. И вдруг ахнули: штандарт, переплеснув, упал. На флагштоке взмыло и, помедлив, развернулось по ветру траурное полотнище. Рядом с Денисом заголосила баба. Вахлак стащил треух, скосился на Волошина и ребром ладони яростно сшиб с него котелок.
Близ Екатерининского канала, в сумеречных, как от пушек, тенях Шведского переулка толпы не было. И к дверям госпиталя не подъезжали кареты.
Гриневицкий постанывал в забытьи. Все тело его было изорвано, искромсано, рассечено.
«Судьба обрекла меня на раннюю гибель, и я не увижу победы, не буду жить ни одного дня, ни одного часа в светлое время торжества, но считаю, что своей смертью сделаю все, что должен сделать, и большего от меня никто на свете требовать не может».
Доктор с растрепанной седенькой бородкой, шевеля губами, считал пульс. Рядом с доктором сидел на стуле белобрысый человек; на лацкане его форменного сюртука поблескивал значок судебного ведомства.
– Надо сохранить ему жизнь. Понимаете? – говорил следователь, наклоняясь к уху доктора.
Доктор угрюмо сопел. Жизнь? Зачем? Чтобы несчастного повесили? В палате пованивало карболкой. За высоким, давно не мытым окном смеркалось, в коридоре расхаживали жандармские офицеры.
Следователь никогда еще не видел, как вкрадчиво, как бесшумно и ловко, опытным вором, работает смерть. Только бы на минуточку, на одну бы минуточку очнулся… Явись проблеск сознания, и он назовет свою фамилию, непременно назовет, ибо воля его парализована, ум помрачен. Только фамилию, ничего больше, звено из цепочки… Правда, схвачен тот, кто метнул первую бомбу. Но, должно быть, станет запираться, а у Желябова, как утверждает Добржинский, и щипцами словечка не вырвешь… Хоть бы этот очнулся… Неужели медик не знает средств. Следователю вспомнился немец-гипнотизер. В прошлом году весь Петербург бегал на сеансы Ганзена, и тот выкомаривал такие штуки, что дух захватывало. Эх, будь бы он Ганзеном. Сейчас бы айн, цвай, драй – и готово.
Шаркая валенками, пришел служитель в кожаном переднике, зажег газовый рожок. Госпитальный жидкий свет пролился в палату. И в ту минуту Игнатий вымолвил:
– Чертов мост… Лошадей драли…
Следователь вскочил, нагнулся, упираясь руками о колени.
– Назовите фамилию!
– Никто большего требовать не может, – проговорил Гриневицкий.
– Здесь свои, – зашептал следователь. – Мы свои здесь. Назови фамилию. Кто ты? Помощь, мы свои…
Игнатий, сдвинув брови, смотрел на лацкан сюртука со значком судебного ведомства. Смотрел очень пристально и будто из страшной дали.
– Кто вы? – молил следователь. – Фамилия? Кто вы?
– Не… знаю…
Его глаза стали незрячими.
У Михайловского сада, у чугунной решетки канала копошились, елозили, перебегали какие-то хлопотливые людишки, отыскивая пуговицы, лоскутки, осколки.
И уже шел торг.
– Крест святой, пуговица императора. Внукам-правнукам подарите!
– Эй, сударь, врет он. Во берите – цельная пола его величества. Ей-богу! Сукнецо-то, сами видите! Да вы пощупайте, пощупайте!
– А вот от боньбы! От боньбы!
Вечером полиция разогнала торжище, на месте взрыва выставили часовых. За каменной стеной озяб Михайловский сад. С Невского доносился сторожкий цокот казачьих разъездов. Около полуночи часовые услышали гром.
Карета неслась посреди Невского. Мимо темных домов, мимо накрепко запертых магазинов и рестораций. Александр – уже не наследник, а государь император Александр Третий – не остался ночевать в Зимнем. С усиленным конвоем курносых солдат Павловского полка он мчался домой, в Аничков дворец.
Хотелось собраться с мыслями. В Зимнем мешал покойник. И сейчас еще перед взором маячило осунувшееся лицо с дрябло повисшими щеками. И губы еще хранили странное твердое ощущение от прикосновения к залысинам на лбу мертвеца. А на ладонях все еще чудилась какая-то зыбкая тяжесть: когда наступила агония, он поддерживал голову отца.
Александр Третий отер платком пальцы, отер ладони, плотно привалился широкой спиною к кожаным подушкам.
Пятнадцать лет назад… Нет, скоро уж шестнадцать, как в Ницце умер его старший брат и Александр Александрович стал наследником. Пятнадцать лет был наследником и вот – царствует.
Он умеет сгибать подковы. Россия – не подкова. Но он и ее согнет. Он запрется в сырых покоях Гатчинского дворца и не станет доверять даже караульным офицерам. Никому нельзя верить. Видит бог, он не хочет крови. Но видит бог, он призван утверждать силу и истину самодержавной власти. Чтобы не кончить, как отец, он начнет, как дед: виселицами. Милый батюшка, не бомба тебя убила – нерешительность. Слишком полагался на фокусника Лориса… Конституция? Ты не хотел ее? Но соглашался на созыв комиссии. Соглашался, батюшка. И потому позволительно спросить: а не увяз ли уже коготок? А? Не увяз ли? И вопрос, которым не я один задаюсь: что было бы, проживи ты еще несколько лет? Что было бы, а? Но промысел божий свершился… Александр медленно, как бы пораженный догадкой, усмехнулся: свершился руками злодеев. Конституция? Экзекуция, господа, экзекуция. Уж кто-кто, а он, ныне царствующий Александр, еще в детства признал убедительность розги. «Аще желаеши сыну добра, сокрушай ему ребра». Вот так-то: «сокрушай ребра…» Летела карета пустынным Невским. В Аничков дворец ехал грузный царь с тусклыми, как бы запотевшими глазами. Он не ведал сомнений, но все же… все же было ему жутко в этой гулкой мартовской ночи.