В России он сокрушался: «Беда! Учиться надо, а мыслимо ль при нашей-то сутолоке, в эдаких-то условиях? В сущности, что? каждый из нас знает? Нам многого недостает!»

В эмиграции, в этой филистерской Женеве, напоминавшей постную старую деву, он сперва несколько растерялся. Исчезла невидимая тяжесть, которая давила в России каждого «нелегала». Здесь, на берегу Женевского озера, все это исчезло с ошеломляющей внезапностью, сменившись желанием куда-то спешить, чего-то не упустить. А вечером ломило виски досадливое сожаление, что вот и еще день истаял дымом.

В отличие от многих эмигрантов, крутившихся в беличьем колесе разговоров и споров, Плеханов быстро отрезвел. Он сделался ревностным посетителем русской библиотеки, собранной земляками-эмигрантами лет за восемь до его приезда в Швейцарию. В пансионате занимался он допоздна, а когда хозяйка-скопидомка, поджимая губы, попрекала «утечкой» керосина, примащивался на подоконнике и работал при свете уличного фонаря.

Временами русская действительность представлялась ему отчетливо, как это бывает, когда отойдешь на расстояние от обширной панорамы. Но потом все опять казалось смутным, зыбким, и, штудируя Маркса и Энгельса, Жорж все примерял к России и на Россию.

Имена Маркса и Энгельса не были ему внове. Однако там, в Петербурге, их взгляды вызывали интерес теоретический, никак к «расейской» повседневности не приложимый. Лишь теперь, «на расстоянии от панорамы», Плеханова все больше покоряла пророческая новизна и мощь Марксовых обобщений. Все это, однако, не означало, что Жорж уже передался на сторону «марксидов». Но его мысли был дан некий спасительный толчок.

Летом восьмидесятого года они с Розой делили дни между улицей Тальберг, 14, где Жорж обсуждал с товарищами планы издания «Социально-революционной библиотеки», и горной деревушкой, где можно было прокормиться задешево козьим сыром и жирным молоком.

Но осенью Жоржу все принадоело в этом городе, благостном и постном. Его манил другой город. Как многие русские, он с юности любил Париж, любил, так сказать, литературно. Правда, очное, хоть и краткое, знакомство сильно разочаровало Жоржа. В семьдесят шестом году, скрываясь после демонстрации у Казанского собора, Жорж ненадолго приезжал во Францию. Тогда он увидел Париж, хвастливый, алчный, «бульварный», Париж преуспевающих рантье и куртизанок, надменных зуавов12 и лощеных полицейских. Но теперь, когда уже минуло почти десять лет со дней Коммуны, тот, настоящий Париж, кажется, поднимал голову, вскипал митингами и манифестациями, встречая ветеранов баррикад, – старые коммунары возвращались с каторги.

* * *

Ночь езды была до Парижа, и, конечно, то была бессонная ночь. Они ехали на сидячих местах, в третьем классе, со свертком, подарком щедрой мадам Грессо, и толикой франков, подарком польских и русских друзей.

Ах, что это была за ночь! Они повторяли: «Париж, Париж», как русские провинциалы: «Петербург, Петербург». Все казалось им занимательным – и пассажиры-крестьяне со своими корзинами, в грубых башмаках, заляпанных грязью, и сержант-пограничник, отпускавший соленые шуточки, и суетливая пересадка в Дижоне.

Под стеклянную прокопченную крышу Лионского вокзала поезд вкатился пасмурным тяжелым утром. Локомотив еще не отдышался, как уже стал слышен рокот огромного города, похожий на дальнюю канонаду.

Эх, черт подери, не взять ли фиакр? Не заявиться ль гоголем в Латинский квартал, в отель, рекомендованный женевскими товарищами? «Нет, – сказала Роза, – пешком». И Жорж понял, что дело не в экономических соображениях, всегда ему ненавистных.

Они шли не разбирая дороги, любопытно и весело озираясь, вглядываясь в дома, в лица прохожих, словно надеясь увидеть что-то необыкновенное, прежде не виданное. И как-то так получилось, сами они и не приметили, как заплутались в толпе на Центральном рынке. Краснощекие торговки стояли за прилавками, словно языческие идолы. Перебранка, смех, крик. Запах мокрой земли, парного мяса, паленых перьев.

– Уф, – сказала Роза, – «Чрево Парижа»!

И оба вспомнили супругов Кеню. И Жорж даже рот разинул, увидев торговку рыбой: так она смахивала на красавицу нормандку из романа Золя.

– Ну, ну, – прихмурилась Роза.

Потом они сидели в маленьком грязном кафе. И опять шли пешком; грубо-порывистый ветер швырял в них уличный сор.

В студенческом Латинском квартале был тот самый отель Линнея, о котором говорили Жоржу в ресторанчике мадам Грессо. Они поселились на шестом этаже. Из окон были видны облетевшие платаны бульвара Сен-Мишель.

Итак, Париж.

Прежде всего были куплены галоши. Галоши для Жоржа, штиблеты давно прохудились. Потом – спиртовка: варить кофе. Затем политичная Роза вежливо дискутировала с соседским лавочником, и дядюшка Жером не остался равнодушен к прекрасным глазам мадам – согласился на долгосрочный кредит.

Устроившись «материально», устроились «духовно»: Роза записалась слушательницей медицинского факультета Сорбонны, Жорж – читателем библиотеки св.Женевьевы.

Большая двухсветная зала библиотеки почти не отапливалась, в неплотно пригнанные окна сквозило, и Жорж, накинув на плечи пальто, работал в библиотеке, как блузник, с утра до позднего вечера; сторож, похожий на разорившегося герцога, укоризненно шепелявил: «Не иссушайте ум, сударь…»

Вечерами они не ходили с Розой в театры «Шато-д'О» и «Одеон» с манящими огнями подъездов, а ходили в клуб «Элизиум» или «Старый дуб», освещенные одинокими фонарями.

Длинный тощий человек в пенсне, шнурок которого вечно цеплял за его большую неряшливую бороду, появлялся на трибуне. Его встречали рукоплесканиями, кричали: «Привет, Жюль».

У него был высокий, почти женский голос. После первых фраз Гед оставлял трибунку и расхаживал на подмостках. Ни пронзительный голос, ни деревянные, нескладные движения не мешали ему быть любимцем парижских пролетариев. Он говорил со страстью, близкой к бешенству, о борьбе за права рабочего класса, он говорил с издевкой, с сокрушительной иронией – о буржуазном государстве, и, когда он заканчивал, все кричали: «Будь здоров, старина!», «Ура, Жюль!» А Гед, нахлобучив шляпу, отправлялся в редакцию парижской газетки и ночь напролет правил корректуры, зарабатывая на хлеб и на лекарства для больной жены.

Плеханов не пропускал его выступлений. Обо всем, что говорил Гед своим пронзительным, совсем не «ораторским» голосом, можно было прочесть в книгах. Но в залах «Элизиума» и «Старого дуба» Жорж как бы заряжался электричеством. Ему нужны были эти люди, их возбужденные лица, их меткие, порой и непристойные реплики, вся эта подвижная, кипящая масса, от которой так и шибало нерастраченной энергией, решимостью, убежденностью в том, что они могут достать звезды, только бы не промахнуться так, как промахнулись в семьдесят первом.

Но, выходя из клуба, Жорж грустнел, и Роза догадывалась, что в такие минуты он думает не о парижских рабочих и не об удивительном умении Геда пропагандировать учение Маркса.

И Жорж действительно думал о другом. Он видел другие лица, не в залах, не на подмостках, а в домишках за Нарвской или Невской, на Васильевском острове, и ему было до злобы обидно, ему было жаль тех, кто не мог вот так, как здешние, услышать и понять своих Гедов.

Не только после собраний на Монмартре и не только в библиотечном зале владели Жоржем мысли о России. Они приходили внезапно, посреди всяческих дел, никак не связанных с книжными занятиями или речами Жюля Геда. Приходили ночью, в бессонный час, когда вдруг в шорохе и дробном постуке дождя слышалось ему петербургское ненастье. И днем, когда в лавочке дядюшки Жюльена видел Жорж русских рябчиков в овсяной соломе: овсяная солома, как на поле о спажинках, в пору окончания жатвы. Или в каком-нибудь кафе, когда случайно ловил русскую речь. И вспоминалось из Пушкина: «… Вотще воображенье вокруг меня товарищей зовет, знакомое не слышно приближенье…» Нет, не слышно… Он уже не предавал анафеме своих друзей-врагов, ни Соню, ни Сашу Михайлова, ни Кибальчича. Они были правы, стремясь к политической борьбе, к борьбе за политические свободы. Тут они были правы, и теперь он готов признать их правоту. Не вина, а беда в расчетах на жестянку с динамитом. Нужны сеятели, сеятели впрок. А чтобы сеять, надо знать, что сеять. Но любовь к России и у него и у них одна. И вот: «…Вотще воображенье вокруг меня товарищей зовет…»

вернуться

12

Зуавы – солдаты пехотного корпуса, носившие арабскую одежду.