После случившегося в августе обвала привычный мир залихорадило как в приступе белой горячки; рубль деревянел, народ нищал, цены росли и неприятные сенсации поторапливались друг за другом, словно власть, во всех ее ветвях, искренне желала наделить сограждан пусть не хлебом и маслом, так развлекательными зрелищами. Сначала важный олигарх-чиновник объявил, что на его персону покушаются спецслужбы; затем чиновника убрали, а вместе с ним – и генерального прокурора, что обернулось склоками и демонстрацией скандальных пленок; тем временем левые грозили президенту импичментом, банки лопались как мыльные пузыри, Запад не давал кредитов, где-то горело, где-то взрывалось, банкиров и демократов отстреливали через одного, финансы, промышленность и торговля были на грани паралича, и лишь в республике Ичкерии торговали с прежним размахом, но большей частью заложниками. На просторах великой страны, как на гигантских подмостках, разыгрывалась буффонада, где каждому, от президента до люмпена, предписывалась роль, которую он был обязан исполнять. Даже равнодушные и безразличные тоже являлись актерами, ибо мир рушился с их молчаливого попустительства.

Глухов равнодушным не был и честно играл свою роль. Но если б его спросили, на чьей он стороне, кто ему дорог и близок, парламент или президент, левые или правые, центристы, демократы, либерал-социалисты или неокоммунисты, он пожелал бы всей этой своре сгинуть в тартарары. Во всех скандалах, спорах, дрязгах он занимал позицию твердую и верную: он был на стороне потомков – тех, кому предстояло жить. К несчастью, при нынешнем повороте событий жизнь потомков могла превратиться в выживание.

Но в этот весенний день, на редкость погожий и теплый, мысли Глухова растекались хрустальным ручьем, и не было в них ни сожалений, ни забот, ни горестей, ни гнева. Как тридцать лет назад, казалось ему, что все дороги перед ним открыты, мир прекрасен, неколебим и дружелюбен, и состоит по большей части из вериных улыбок, а также океанов и морей, к которым он всенепременно доберется – вместе с Верой, с коробкой красок и со своим этюдником.

Обманчивый мираж… Но жизнь без обманов невозможна, как и хрустальные ручьи без пенных накипей. К тому же Линда не была обманом.

На выезде из города, у стеклянной башенки гаишников, Ян Глебович притормозил, навел справки и принялся петлять по узким парголовским уличкам, среди глубоких луж, одноэтажных хибарок под шиферными кровлями, заборов, огородов и сараев. Правда, встречались тут и другие строения, кирпичные особняки о трех-четырех этажах, с балконами, колоннами, верандами, заасфальтированными подъездами и капитальными гаражами. Они, словно символ грядущих перемен, теснили деревянные дома и домишки, прозрачно намекая, что им тут не место, и что недалек тот день, когда огороды преобразятся в цветники, а на смену сараям и лужам придут бассейны и фонтаны.

Одна из этих вилл была знакома Глухову, но он проехал мимо и головы не повернул. Четверть одиннадцатого… Мартьянов, бывший коллега, а нынче – бизнесмен, уже, разумеется, находился в городе, в своем офисе на Васильевском, а встречаться с его супругой, то ли четвертой, то ли пятой, у Яна Глебовича желания не имелось. Сам Мартьянов старых приятелей не забывал и был мужиком энергичным, напористым, удачливым, и только с женами ему не везло – от первой ушел, а все остальные, как помнилось Глухову, были вроде бы на одно лицо: молодые, раскрашенные, с хищно поджатыми губами.

Он миновал часовню Николая-угодника. За ней потянулся редкий лесок, корявые сосны да елки вперемешку с березами и осинами; кое-где еще лежали грязно-серые сугробы и размышляли, то ли таять, то ли обождать. Затем слева от шоссе обнаружилась просторная поляна, а на ней, подальше от обочины – дом не дом, терем не терем, а все же какое-то жилье, на бутовом фундаменте, со стенами из вертикально поставленных бревен, под крутой высокой черепичной крышей и с удивительно узкими окнами. Больше всего это строение напоминало огромный сарай, метров сорок в длину и двадцать – в ширину, и лишь трубы, торчавшие над черепицей, подсказывали, что здесь людская обитель, построенная прочно, со знанием дела и с учетом климата. Однако дым над трубами не вился.

От шоссе к странному сооружению вела дорожка из плотно утоптанной щебенки. Глухов форсировал ее, заглушил мотор, вылез из машины и уставился на стену. Вблизи стена впечатляла: окна казались амбразурами для стрелков-арбалетчиков, неохватные бревна тянулись вверх будто тын старинной крепости, а край крыши нависал над ними и выдавался вперед шагов на шесть – и там, где с него стекали дождевые воды, была прокопана канавка с уложенным на дно бетонным желобом. Кроме окон, в стене была дверь или, вернее, ворота с двумя створками, невысокие, но широкие, так что Глухов мог бы заехать в них на своем «жигуле». Рядом с воротами со стрехи свисал гонг, а под ним – молоток на цепочке; то и другое – из потемневшей бронзы и непривычных глазу очертаний. Глухов оглядел их, хмыкнул, взялся за длинную рукоять и легонько стукнул по круглой бронзовой пластине.

Родившийся звук был музыкальным, протяжным и наводившим на мысль о полотнах Рериха: синие горы, белый снег, а на снегу – отшельник с полузакрытыми глазами. Сидит, скрестив ноги, и слушает, как тает в вышине стон потревоженного металла…

Створка приоткрылась, возник молодой светловолосый парень в коротком халате и шароварах, посторонился, отвесил Глухову поклон, сложив ладони перед грудью. Глухов переступил через высокий порог. Парень, по-прежнему не говоря ни слова, присел, подвинул к его ногам мягкие войлочные туфли и, когда гость переобулся, принял плащ.

Ян Глебович огляделся. Большая квадратная комната тонула в полумраке; слева и справа были проходы, прикрытые бамбуковыми занавесками, напротив дверей – возвышение со статуей улыбающегося Будды и горящими перед ним свечами, а у порога – вешалки и обувной ящик. Больше ничего, если не считать плетеных циновок на полу и призрачных дымных кружев в воздухе.

– Я к Номгону Дагановичу, – произнес Глухов, испытывая странное чувство умиротворения и отрешенности. – Подполковник Глухов. С Тагаровым, если не ошибаюсь, условились о встрече.

– Учитель скоро будет. Ждите, – прошелестело в ответ.

Светловолосый поклонился и исчез, а Глухов начал с любопытством озираться, припоминая, доводилось ли ему бывать в таком же странном месте, явно жилом, но без столов и стульев и даже без лампочки у потолка. Пожалуй, не доводилось, решил он, внимая звукам ударов и резким выдохам, раздававшимся за левой занавеской. Справа царила тишина, только поскрипывал бамбук, чуть заметно колыхаясь; в воздухе висел запах каких-то курений, приятный и непривычный, а еще пахло сухим деревом и сосновой хвоей. Странная смесь ароматов, подумал Ян Глебович; такая же странная, как и буддийский ашрам на петербургской окраине. Меняется мир… В чем-то – к худшему, в чем-то – к лучшему…

Занавеска слева отдернулась, и на мгновение он увидел квадрат гладкого блестящего пола, свитки с рисунками и письменами на стенах, и десять или двенадцать полуголых парней, сидевших на пятках; кто – с бамбуковым шестом, кто – с какими-то странными штуками, напоминавшими подвешенный к цепочке обруч. Глухов не успел их разглядеть; занавеска упала, и он очутился лицом к лицу с худощавым невысоким стариком, облаченным в такой же халат и шаровары, как встретивший его светловолосый юноша.

Впрочем, определение «старик» к нему никак не подходило – он был старцем, не стариком. Удивительным старцем с гибкой юношеской фигурой, с бритым черепом, с гладкой и свежей кожей без всяких отметин неумолимого времени; лишь в уголках раскосых глаз, над высокими скулами, веером разбегались морщинки. Глаза были непроницаемо темны, они взирали на Глухова с требовательным, строгим, почти суровым выражением, и этот пронзительный взгляд едва не привел его в замешательство. Преодолевая барьер вдруг уплотнившегося воздуха, он с усилием пошевелился, шагнул вперед и протянул руку.

– Меня зовут Ян Глебович Глухов, подполковник УГРО. Могу ли я с вами поговорить, Номгон Даганович?