Пожатие Тагарова было сильным, но осторожным; казалось, он опасается раздавить гостю пальцы.
– Глухов, подполковник УГРО, остался там, – старец кивнул на дверь и неожиданно улыбнулся. – Мы поговорим, сын мой, обязательно поговорим. Не всякий день увидишь человека, который светится как факел в пещерной темноте.
Никаких следов акцента, автоматически отметил Глухов; правильный чистый выговор, речь плавная, голос негромкий, спокойный. Потом до него дошел смысл сказанного, и он с недоумением переспросил:
– Свечусь? Я – свечусь? Но почему?
– Разве сам не знаешь? – Крепкая маленькая ладонь подтолкнула его к занавеске – к той, что справа. – Идем! Мы не цапли, чтобы беседовать стоя, мы люди, и не слишком молодые… Хотя к тебе вернется молодость. Вернется, если захочешь. Молодость и свежесть чувств… Знаешь, все ведь об этом мечтают, да не все хотят. Одни родились стариками, другие боятся… Молодость – как ураган, может поднять к небесам, а может и кости переломать…
Он вел ошеломленного Глухова по коридору, циновки шуршали под ногами, бледный свет сочился в узкие окна с одной стороны, а с другой открывались маленькие комнатки-кельи без дверей, с топчанами, низенькими табуретами и резными столиками. Большей частью пустые, но где-то Глухов увидел мужчин, безмолвно передвигавших шахматные фигурки, где-то – парня, который читал огромную книгу в деревянном переплете, а в самом конце – медитирующую девушку; глаза ее были закрыты, руки сложены на коленях, и Глухову показалось, что она не дышит.
Старец привел его в просторную келью, в двумя оконцами, но обставленную так же скудно: топчан, накрытый голубым холщовым покрывалом, восьмиугольный столик, жаровня, табурет. На полу – толстая циновка, поверх нее – шерстяной коврик, рядом, на треножнике – гонг, подвешенный на толстом шелковом шнуре, такой же, как у входа.
Повинуясь жесту хозяина, Глухов опустился на табурет. Хоть был он низким, сидеть оказалось удобно – может быть, потому, что ростом Ян Глебович тоже был невысок и ноги имел скорее короткие, чем длинные.
Пальцы Тагарова коснулись бронзовой пластины, негромкий протяжный звон повис в воздухе, и не успел он стихнуть, как на пороге кельи возник все тот же светловолосый парень, а вместе с ним – крохотные чашки, чайник и тарелочки с какой-то странной снедью – желтоватыми шариками, похожими на горох. Но тянуло от них сладковатым хлебным запахом.
Надо же, чай, печенье!.. – изумился Глухов. Выходит, приврал Абрамыч насчет воды и каши… Или не приврал? Может, угощение – для гостя, а сам хозяин чай не пьет?
Но Тагаров, опустившись на коврик, разлил по чашечкам зеленоватую жидкость, отхлебнул, сощурился – отчего глаза превратились в узкие щелочки меж валиками век – и произнес:
– Гони сомнения, сын мой. Сомнение – враг решения, а тот, кто не решает, тот не живет. Согласен?
– Согласен, – качнул головой Глухов, тоже отпив глоток.
– Однако, Номгон Даганович, решение может быть неверным.
– Нет решений верных и неверных, есть те, что принимаем мы сами, сообразуясь с собственной природой, и те, что приняты за нас другими. Лосось плывет против течения, сухая ветка – вниз… Вот разница между достоинством и покорностью. – Старец поднес чашку к узким губам, снова прищурился и сказал: – Ты не похож на покорного человека. Ты привык решать. Отчего же сомневаешься?
Странный разговор, мелькнула у Глухова мысль. Вроде бы не о том, ради чего он приехал – не о том, но о более важном, касавшемся лично его, всей прошлой и будущей жизни, страхов и неуверенности, терзающих сильных и слабых людей. Сильных, возможно, мучительней – они ведь не ветки, плывущие вниз…
Сглотнув, Глухов склонился над столиком, упер взгляд в синий фарфоровый чайник и пробормотал:
– Она молода… слишком молода для меня…
– Молода? Годится в дочери?
– Нет, но…
Прохладные пальцы Тагарова легли на его висок, и он замолчал.
– Странный вы народ… здесь, на западной окраине… – задумчиво произнес старец. – Полный суеверий и предрассудков… Много едите, много пьете, много болеете… Уходите в печали, не примирившись с собственной плотью и душой… Считаетесь годами там, где надо взвешивать лишь силу чувства… И потому мучаетесь в сомнениях. А зачем?
Действительно, зачем? – подумал Глухов, вдруг успокоившись и чувствуя, как тонкие сухие пальцы массируют его висок. Что-то из них истекало, что-то едва ощутимое, почти незаметное, какие-то токи, флюиды, рождавшие поочередно прохладу и теплоту. Ветер с гор и ветер с долины, – мелькнула мысль, но Глухов уже не мог сказать, принадлежит ли она ему или пришла вместе с этими токами, с волнами холода и тепла, которые катились от висков к груди, омывали сердце и водопадом рушились вниз, растворяясь и исчезая где-то у щиколоток или ступней. На мгновение он будто увидел себя со стороны – живую частицу, которую прополаскивают многократно в водах, вымывая накопившиеся сор и грязь, но это зрелище не вызывало у него протеста, а лишь восторг перед искусством целителя. Пусть полощет, подумал он со слабой улыбкой, пусть… Не начал бы только выкручивать…
Но эта операция, кажется, не планировалась. Старец внезапно подался назад, вздохнул и сделал серию жестов – развел в стороны согнутые руки, потом начал сближать их, пока запястья не соединились, а ладони и пальцы приняли странную форму, будто в них покоился шарик величиной с большое яблоко. Затем – еще одно движение: голова откинулась, руки с плавной неторопливостью двинулись вверх, а ладони разъединились, отпустив на свободу хрупкий невидимый шар. И наконец – глубокие вздохи, такие резкие и шумные, словно рядом накачивали автомобильное колесо.
– Что это? – Губы Глухова, преодолев оцепенение, с трудом пошевелились. – Что это было, Номгон Даганович?
– Чжия лаофа, сын мой. Энергетический акупунктурный массаж, как называют ваши экстрасенсы… Способен ослаблять или стимулировать ток жизненной энергии. Об этом известно давно… с древности, когда писали «Хуанди Нэй цзин», «Канон врачевания Желтого предка»… Китай, третий век до нашей эры.
Ян Глебович уважительно кивнул, погладил виски и любопытством поинтересовался:
– А в данном случае что творилось с моей энергией и токами? Вы их стимулировали или ослабляли?
– Нужное разровнял, лишнее убрал, – по лицу Тагарова хитрой ящеркой скользнула усмешка. – Сильно светиться ни к чему. Увидит злой человек, позавидует… Так что я разровнял и убрал. Носи свое счастье в себе, радуйся, но радость напоказ не выставляй.
– И что теперь будет? – спросил Глухов.
– Что решишь, то и будет. Я тебе все сказал, сын мой. О главном – все. Про остальное – спрашивай. Если смогу, отвечу.
Глухов поерзал на табурете, склонил голову, будто прислушиваясь к своим ощущениям. Ему казалось, что он чудесным образом помолодел, сбросил лет двадцать – ну, не двадцать, так пятнадцать наверняка. Мышцы были послушны, члены – гибки, и в голове установилась пронзительная ясность; так бывает, когда выходишь из дома летним утром, когда молодая энергия бьет ключом, и мнится, что вот подпрыгнешь сейчас и полетишь в поднебесье как воздушный шарик, переполненный силой и безотчетной радостью.
Старец смотрел на него с улыбкой – точь в точь как Будда напротив входных дверей, погруженный в свою счастливую нирвану. Глухов невольно усмехнулся в ответ, потом нахмурил брови и покрутил чашечку с остывшим чаем.
– Такое многие умеют, Номгон Даганович? Здесь, в Питере?
– Немногие. Трое-четверо достойных, владеющих чжия лаофа. Все – мои ученики.
– А если руками, без этих энергетических штучек? Просто мять и тереть, как делают массажисты?
– Тоже будет эффект, но слабее. И не сразу. Десять-двенадцать сеансов, причем у опытного мастера. Ты об этом хотел узнать?
– Не только. – Глухов нахмурился еще сильней, пощипал бровь.
– Вот вы сказали: странный тут народ, на западной окраине… Странный, согласен. Все, что назначено к благу, умеем перевернуть к беде. Калечим, убиваем… Можно ведь и убить, так?