– Билет из Парижа?

– Из Парижа–Орли в Марсель–Мариньян.

– А число стоит?

– Десятое июля, 20 часов 30 минут.

– Вы уверены?

– Я умею читать.

– И все?

– Нет, есть еще какие–то бумаги, деньги и детская игрушка. Маленький розовый слоник на шарнирах. Если надавить снизу, он вроде шевелится. Да, маленький слоник.

Я всем телом навалилась на стойку. Рекламная Улыбка, как мог, поддерживал меня. Забинтованной рукой я делала ему знаки, чтобы он продолжал, что нужно продолжать, что я чувствую себя хорошо. Он спросил:

– А что из себя представляют остальные бумаги?

– Да неужели этого недостаточно, чтобы она узнала свое пальто? Что вы хотите там найти, наконец?

– Вы ответите мне или нет?

– Да здесь много всего, даже не знаю… Есть квитанция гаража.

– Какого?

– Венсана Коти в Авиньоне, бульвар Распай, счет на 723 франка.

Число то же самое – 10–е июля. Чинили американскую машину – я не могу разобрать марку – под номером 3210–РХ–75.

Рекламная Улыбка сперва повернул голову к окну, чтобы посмотреть номер «тендерберда», но с того места, где мы стояли, его не было видно, и он вопросительно взглянул на меня. Я кивнула в знак того, что номер тот самый, и оторвала ухо от трубки. Я не хотела больше слушать. Мне удалось добраться до стула, и я села. Дальнейшее я помню очень смутно. Я чувствовала себя опустошенной. Рекламная Улыбка продолжал еще несколько минут разговаривать по телефону, но уже не с женщиной, а с каким–то автомобилистом, кажется, немцем, который остановился здесь, чтобы выпить с семьей по рюмке вина. Рекламная Улыбка с трудом объяснялся с ним.

Потом он вдруг оказался рядом со мной и сжимал ладонями мое лицо. Я не помню, как он подошел, у меня в сознании вдруг что–то оборвалось. Всего лишь на одно мгновение. Я попыталась улыбнуться Рекламной Улыбке. Я видела, что это его немного успокоило. Мне казалось, что я знаю его давным–давно. И женщину в черном, которая молча стояла за его спиной, – тоже. Он сказал мне:

– Я вот что думаю. Кто–нибудь мог проникнуть к вам, когда вас не было дома, и украсть пальто. Оно было там?

Я помотала головой. Я уже ничего не знала. Пусть Рекламная Улыбка и правда туго соображает, но мне–то уж пора перестать обманывать себя. В моей квартире на улице Гренель два замка и дверь очень крепкая. Туда нельзя проникнуть, не взломав дверь топором, не переполошив всех соседей.

Нужно разгадать, как похитили мое пальто, как отправили телефонограмму Морису Кобу… Хватит обманывать самое себя.

Который может быть час? Который теперь час? Я брожу из комнаты в комнату по этому дому, где все в действительности началось, брожу взад и вперед. Порой я откидываю штору на одном из окон и смотрю на звезды, которые сверкают в темноте. Я даже пыталась было их сосчитать. Порой я ложусь на кожаный диван и лежу там, долго лежу в полумраке – свет в комнату пробивается из прихожей, – крепко прижав руками к груди ружье.

Матушка перестала со мной разговаривать. И сама с собой я тоже больше не разговариваю. Только повторяю про себя песенку моего детства: «Светлы мои волосы, темны мои глаза, черна моя душа, холоден ствол моего ружья». Я повторяю ее снова и снова.

Если кто–нибудь придет за мной, я не спеша прицелюсь в полумраке, я буду метить прямо в голову, кто бы это ни был. Короткая вспышка – и все.

Я постараюсь убить его с первого выстрела, чтобы не тратить зря патроны. Последний оставлю для себя. И меня найдут тут, избавившуюся от всего, я буду лежать с открытыми глазами, словно глядя в лицо своей подлинной жизни, лежать в белом костюме, запятнанном кровью, тихая, чистая и красивая – одним словом, такая, какой я всегда мечтала быть. Только раз я захотела на праздники пожить иной жизнью, и вот – все, мне не удалось, потому что мне никогда ничего не удается. Никогда ничего не удается. Мы ехали очень быстро, дорогу он знал как свои пять пальцев. Он явно был встревожен и обескуражен этим разговором с Аваллоном–Два–заката, но в то же время я чувствовала, что он наслаждается тем, что сидит за рулем новой для него машины, и его простодушная детская радость раздражала меня. Он снова надел свою красную клетчатую кепку. Он почти все время вел машину на предельной скорости с легкостью и уверенностью профессионала.

Когда мы проезжали через какой–то городок, кажется, через Салон, ему пришлось сбавить скорость, и он, воспользовавшись этим, достал из кармана рубашки сигарету. Он немного разговаривал со мной. Что–то рассказал о своем детстве, о работе, и ни слова – о пальто и всей моей истории.

Наверное, хотел, чтобы я хоть ненадолго забыла о том, что со мной случилось. Оказывается, он не знает, кто его родители, рос в приюте, а когда ему было лет десять, его взяла оттуда крестьянка из деревни в окрестностях Ниццы, и, говоря о ней, он называл ее «моя настоящая мама».

Видно было, что он ее боготворит.

– У нее была ферма неподалеку от Пюже–Тенье. Вы бывали в этих местах?

Ох, и здорово мне там жилось! Здорово, черт побери! Когда мне было восемнадцать лет, умер муж моей мамы, но она все продала, чтобы поставить меня на ноги. Купила мне старенький «рено», и я возил минеральную воду в Валь. Ну, в нашем деле, чтобы хорошо зарабатывать, приходится крутить баранку днем и ночью, а я хоть с виду и балагур, но когда нужно серьезно поработать, то обращаются ко мне. Теперь у меня две машины: «сомюа» и «берлие». На «берлие» возит товар в Германию один мой товарищ по приюту.

Он мне как брат, он за меня даст отрубить себе обе руки, и из него не выжмут ни одного слова, которое могло бы повредить мне. Его зовут Батистен Лавантюр. Ох и парень! Я вам не рассказывал? Мы с ним решили стать миллиардерами. Он считает, так будет легче жить.

И снова стрелка спидометра показывала сто шестьдесят. Ле Гевен замолчал. Немного погодя я спросила его:

– Ле Гевен – бретонская фамилия?

– Что вы! Я родился в департаменте Авейрон. Меня подобрали, как в «Двух сиротках», на церковной паперти. Ну, надо же было дать мне какое–то имя.

Может, из газеты взяли или еще откуда…

– И вы так и не нашли свою родную мать?

– Нет. Я не искал ее. Да и какое это имеет значение – кто вас родил, кто вас бросил. Все это чепуха.

– А сейчас вы простили ее?

– Ее? Знаете, я думаю, что у нее тоже не все ладилось, раз она бросила своего ребенка. Да и потом – я живу, правда ведь? Она все–таки дала мне главное–жизнь. И я доволен, что появился на свет.

Больше мы не разговаривали до самого моста через Дюранс, по которому я вчера ехала с Филиппом. Машины здесь шли в несколько рядов. «Сомюа» ждал нас на обочине, под палящим солнцем. Маленький Поль дремал на сиденье в кабине. Он проснулся от шума открываемой дверцы и тут же выпалил, что Рекламная Улыбка идиот, что им теперь ни в жизнь не успеть сегодня взять груз в Пон–Сент–Эспри, а завтра все будет закрыто.

– Ничего, успеем, – возразил Жан. – Сорок столбиков до шести вечера я отмахаю, это при желании можно, а там суну им в лапу, чтобы они немного задержались. Так что не волнуйся, спи себе на здоровье.

Прощаясь со мной на обочине около «тендерберда», он сказал:

– Я договорился по телефону с одним туристом, который сидел в том кафе в Аваллоне–Два–заката. Он захватит ваше пальто. Он рассчитывает быть в Пон–Сент–Эспри часов в девять или половине десятого, и я условился встретиться с ним около грузовой автостанции. Если хотите, я, когда погружусь, приеду к вам. Ну, хотя бы в Авиньон, это рядом. Идет?

– А в Париж вы разве не поедете?

– Почему не поеду? Поеду. С Маленьким Полем я договорюсь, он отправится вперед. А сам потом найду какого–нибудь дружка, и мы с ним нагоним Поля.

Но, может быть, вам тоскливо будет болтаться здесь до вечера?

Я покачала головой и сказала, что нет. Он назначил мне встречу в Авиньоне, в пивном баре напротив вокзала, в половине одиннадцатого. Уходя, он сунул мне в руку свою красную клетчатую кепку. «В залог, чтобы вы не забыли. Вот увидите, все уладится».