— Я же сказал вам, никакого газа. Можете вы это понять? Режьте меня как хотите, но газа не надо.

— Ну и глупо, старина, — сказал доктор Йогель. — Будет больно.

Он вернулся к шкафчику и снова взял скальпель, но рука его теперь дрожала еще больше. Он явно чего-то боялся. И тут Рейвен услышал из-за двери едва уловимый щелчок, какой бывает, когда снимают телефонную трубку. Он вскочил с кушетки. В кабинете было очень холодно, но доктора Йогеля прошиб пот: он стоял у шкафчика, держа в руках инструмент, и не мог вымолвить ни слова.

— Спокойно. Тихо, — предупредил его Рейвен и рывком распахнул дверь: в маленькой, слабо освещенной прихожей сидела сестра с телефонной трубкой, поднесенной к уху. Рейвен стал боком, чтобы можно было следить за ними обоими. — Положите трубку, — приказал он. Она повиновалась, буравя его своими подлыми, наглыми глазенками. — Двойную игру ведете... — сказал он в ярости. — Всех бы вас перестрелял!

— Старина, — успокаивал его доктор Йогель, — старина, вы нас не так поняли.

Но сестра не произнесла ни звука. Она, видимо, немало повидала, работая вместе с доктором Йогелем. Бесконечные незаконные операции, люди, умирающие под ножом, сделали ее жестокой и черствой.

— Отойдите от телефона, — приказал Рейвен. Он отобрал у доктора Йогеля скальпель и принялся перерезать телефонный провод. Его охватило какое-то незнакомое ему дотоле чувство, чувство несправедливости, что ли, и оно словно застыло у него внутри. Вот уже второй раз сегодня его предают люди его круга, люди, стоящие вне закона. Он всегда был одинок, но так одинок, как сегодня, он не был никогда. Провод поддался. Он не скажет больше ни слова, а то, чего доброго, не выдержит и начнет стрелять. А стрелять сейчас нельзя. В мрачном расположении духа, мучаясь сознанием своего одиночества, он спустился вниз, закрывая платком лицо. Из небольшого радиомагазина на углу донеслось: «Мы получили следующее сообщение...» Тот же самый голос звучал из открытых окон небольших бедных домишек, когда Рейвен шел по улице, мягкий невыразительный голос, доносившийся из каждого дома:

«Нью-Скотленд-Ярд. Разыскивается Джеймс Рейвен. Возраст около 28 лет. Особая примета — заячья губа. Рост чуть выше среднего. В последний раз его видели в темном пальто и черной фетровой шляпе. Любая информация, которая поможет арестовать...»

Рейвен пошел прочь от этого голоса в направлении Оксфорд-стрит и смешался с толпой.

Слишком много свалилось на него такого, чего он не мог понять: например, этой войны, о которой все болтают, или того, почему с ним вели двойную игру. Найти бы Чамли, хотя дело, видно, не в Чамли, тот действовал по чьему-то наущению, но, попадись он ему сейчас, он бы из него выжал все... За Рейвеном охотились. Растерянный и одинокий, он испытывал чувство страшной несправедливости и одновременно какой-то странной гордости. Он шагал по Чэринг-Кросс-роуд, мимо магазинов музыкальных инструментов и резиновых изделий, и его прямо-таки распирало от этого нового чувства: значит, все-таки нужен какой-то один человек, чтобы начать войну, и этим человеком был он, Рейвен.

Он и представления не имел, где живет Чамли; единственная зацепка — адрес, по которому Чамли получал письма. И если понаблюдать за магазинчиком, куда они поступали на имя этого субъекта, есть возможность, хоть и небольшая, увидеть Чамли. Очень слабый шанс, но вероятность встречи возрастала хотя бы потому, что Рейвену удалось бежать. Сообщение уже передается по радио, оно появится в вечерних газетах, Чамли, наверное, захочет на время смыться и, вероятно, напоследок зайдет за письмами. Но как знать, пишет ли ему кто-нибудь еще по этому адресу или он дал его только Рейвену? Рейвен и на тысячную долю не поверил бы, что может застать там Чамли, не будь тот таким болваном. Чтобы убедиться в этом, необязательно каждый день есть с ним мороженое.

Магазинчик находился в переулке напротив театра. Это было крошечное помещение, где, кроме изданий вроде «Веселого кино» и «Озорных рассказов», ничего не продавалось. Были там почтовые открытки из Парижа, вложенные в конверты, американские и французские журналы и книжки, повествующие о святых подвижниках, за которые прыщеватый юнец или его сестра, смотря кто из них торговал, брали по 20 шиллингов, а если покупатель возвращал книгу, то получал 15 шиллингов обратно.

Наблюдать за этим заведением было не так просто. На углу женщина в полицейской форме следила за проститутками, а напротив была только голая стена театра с дверью на галерку. На фоне этой стены человек заметен, как муха на обоях, но если, размышлял он, ожидая, когда загорится зеленый свет, если пьеса пользуется успехом, он может затеряться в толпе, которая соберется к началу спектакля.

Пьеса действительно имела успех. Хотя дверь на галерку должна была открыться только через час, возле нее уже стояла длинная очередь. Истратив почти всю свою мелочь, Рейвен взял напрокат складной стул и сел. Магазин был как раз через дорогу. Торгует не юнец, а его сестра. Вон она сидит у самого входа в своем старом зеленом платье из сукна, содранного не иначе как с бильярдного стола в соседней пивной. Ее квадратное лицо, наверно, никогда и не было молодым, а косоглазия не скрывали даже тяжелые очки в металлической оправе. Ей можно было дать от двадцати до сорока: грязная и развратная, окруженная фотографиями прекрасных тел и красивых пустых лиц, запечатленных пройдохами фотографами, она казалась пародией на женщину.

Прикрыв рот платком, Рейвен, один из шестидесяти, стоявших в очереди на галерку, наблюдал за магазином. Вот возле него задержался молодой человек, он бегло просмотрел «Plaisirs de Paris»[5] и поспешил дальше. Потом в лавочку вошел и вышел из нее со свертком в коричневой бумаге какой-то старик. Один из стоящих в очереди пересек дорогу и купил пачку сигарет.

Рядом с Рейвеном сидела пожилая женщина в пенсне. Она бросила через плечо:

— Вот почему я так люблю Голсуорси. Он был джентльменом. У него все на своем месте. Вы понимаете, о чем я говорю?

— И каждый раз, похоже, начинается на Балканах.

— Мне нравится «Верность»[6].

— Он был таким человечным.

Между Рейвеном и магазином, подняв вверх, словно напоказ, листик бумаги, остановился какой-то человек. Он сунул его в рот и поднял другой. По противоположной стороне улицы продефилировала проститутка. Она перекинулась несколькими словами с продавщицей. Мужчина сунул в рот второй кусок бумаги.

— Говорят, флот...

— Он заставляет думать. Вот что важно.

Рейвен подумал: «Если он не явится до того, как очередь начнет двигаться, мне придется уйти».

— Что пишут в газетах?

— Ничего нового.

Человек вынул изо рта обе бумажки, надорвал, сложил, снова надорвал. Потом он подбросил их, и на холодном ветру затрепетал бумажный Крест Святого Георгия.

— Он не раз делал большие пожертвования «Обществу противников вивисекции». Мне говорила миссис Милбэнк. Она как-то показала мне один из чеков с его подписью.

— Он действительно был очень гуманным.

— Он действительно великий писатель.

Какая-то парочка, на вид счастливая, зааплодировала человеку с бумажным флагом, а он снял кепку и пошел вдоль очереди собирать медяки. В конце улицы остановилось такси. Из него вышел мужчина. Это был Чамли. Он вошел в магазин, продавщица встала и пошла за ним. Рейвен сосчитал свои деньги: два шиллинга и шесть пенсов да еще сто девяносто пять фунтов ворованными ассигнациями, на которые ничего нельзя купить. Он еще глубже зарылся лицом в носовой платок и поспешно встал, как человек, которому вдруг стало плохо. Иллюзионист подошел к нему, протянув свою кепку, и Рейвен с завистью увидел на ее дне шестипенсовик, больше десятка однопенсовых и одну трехпенсовую монету. Он отдал бы сто фунтов за содержимое этой кепки! Грубо оттолкнув фокусника, он отошел в сторону.

вернуться

5

«Парижские развлечения» (фр.).

вернуться

6

«Верность» — драма Джона Голсуорси.