А когда открыла глаза — комната была полна холодным белым блеском ясного зимнего дня, хозяйка с книгою в руках лежала на диване и, улыбаясь не похоже на себя, смотрела ей в лицо.
— Ой, батюшки! — смущенно воскликнула мать. — Вот как я, — много время-то, а?
— Доброе утро! — отозвалась Людмила. — Скоро десять, вставайте, будем чай пить.
— Что же вы меня не разбудили?
— Хотела. Подошла к вам, а вы так хорошо улыбались во сне…
Гибким движением всего тела она поднялась с дивана, подошла к постели, наклонилась к лицу матери, и в ее матовых глазах мать увидала что-то родное, близкое и понятное.
— Мне стало жалко помешать вам, может быть, вы видели счастливый сон…
— Ничего не видела!
— Ну, все равно! Но мне понравилась ваша улыбка. Спокойная такая, добрая… большая!
Людмила засмеялась, смех ее звучал негромко, бархатисто.
— Я и задумалась о вас… Трудно вам живется! Мать, двигая бровями, молчала, думая.
— Конечно, трудно! — воскликнула Людмила.
— Не знаю уж! — осторожно сказала мать. — Иной раз покажется трудно. А всего так много, все такое серьезное, удивительное, двигается одно за другим скоро, скоро так…
Знакомая ей волна бодрого возбуждения поднималась в груди, наполняя сердце образами и мыслями. Она села на постели, торопливо одевая мысли словами.
— Идет, идет, — все к одному… Много тяжелого, знаете! Люди страдают, бьют их, жестоко бьют, и многие радости запретны им, — очень это тяжело!
Людмила, быстро вскинув голову, взглянула на нее обнимающим взглядом и заметила:
— Вы говорите не о себе!
Мать посмотрела на нее, встала с постели и, одеваясь, говорила:
— Да как же отодвинешь себя в сторону, когда и того любишь, и этот дорог, и за всех боязно, каждого жалко, все толкается в сердце… Как отойдешь в сторону?
Стоя среди комнаты полуодетая, она на минуту задумалась. Ей показалось, что нет ее, той, которая жила тревогами и страхом за сына, мыслями об охране его тела, нет ее теперь — такой, она отделилась, отошла далеко куда-то, а может быть, совсем сгорела на огне волнения, и это облегчило, очистило душу, обновило сердце новой силой. Она прислушивалась к себе, желая заглянуть в свое сердце и боясь снова разбудить там что-либо старое, тревожное.
— О чем задумались? — ласково спросила хозяйка, подходя к ней.
— Не знаю! — ответила мать.
Помолчали, глядя друг на друга, улыбнулись обе, потом Людмила пошла из комнаты, говоря:
— Что-то делает мой самовар?
Мать посмотрела в окно, на улице сиял холодный крепкий день, в груди ее тоже было светло, но жарко. Хотелось говорить обо всем, много, радостно, со смутным чувством благодарности кому-то неизвестному за все, что сошло в душу и рдело там вечерним предзакатным светом. Давно не возникавшее желание молиться волновало ее. Чье-то молодое лицо вспомнилось, звонкий голос крикнул в памяти — «это мать Павла Власова!..». Сверкнули радостно и нежно глаза Саши, встала темная фигура Рыбина, улыбалось бронзовое, твердое лицо сына, смущенно мигал Николай, и вдруг все всколыхнулось глубоким, легким вздохом, слилось и спуталось в прозрачное, разноцветное облако, обнявшее все мысли чувством покоя.
— Николай был прав! — сказала Людмила входя. — Его арестовали. Я посылала туда мальчика, как вы сказали. Он говорил, что на дворе полиция, видел полицейского, который прятался за воротами. И ходят сыщики, мальчик их знает.
— Так! — сказала мать, кивая головой. — Ах, бедный… Вздохнула, но — без печали, и тихонько удивилась этому.
— Он последнее время много читал среди городских рабочих, и вообще ему пора было провалиться! — хмуро и спокойно заметила Людмила. — Товарищи говорили — уезжай! Не послушал! По-моему — в таких случаях надо заставлять, а не уговаривать…
В двери встал черноволосый и румяный мальчик с красивыми синими глазами и горбатым носом.
— Я внесу самовар? — звонко спросил он.
— Пожалуйста, Сережа! Мой воспитанник.
Матери казалось, что Людмила сегодня иная, проще и ближе ей. В гибких колебаниях ее стройного тела было много красоты и силы, несколько смягчавшей строгое и бледное лицо. За ночь увеличились круги под ее глазами. И чувствовалось в ней напряженное усилие, туго натянутая струна в душе.
Мальчик внес самовар.
— Знакомься, Сережа! Пелагея Ниловна, мать того рабочего, которого вчера осудили.
Сережа молча поклонился, пожал руку матери, вышел, принес булки и сел за стол. Людмила, наливая чай, убеждала мать не ходить домой до поры, пока не выяснится, кого там ждет полиция.
— Может быть — вас! Вас, наверное, будут допрашивать…
— Пускай допрашивают! — отозвалась мать. — И арестуют — не велика беда. Только бы сначала Пашину речь разослать.
— Она уже набрана. Завтра можно будет иметь ее для города и слободы… Вы знаете Наташу?
— Как же!
— Отвезете ей…
Мальчик читал газету и как будто не слышал ничего, но порою глаза его смотрели из-за листа в лицо матери, и когда она встречала их живой взгляд, ей было приятно, она улыбалась. Людмила снова вспоминала Николая без сожаления об его аресте, а матери казался вполне естественным ее тон. Время шло быстрее, чем в другие дни, — когда кончили пить чай, было уже около полудня.
— Однако! — воскликнула Людмила. И в то же время торопливо постучали. Мальчик встал, вопросительно взглянул на хозяйку, прищурив глаза.
— Отопри, Сережа. Кто бы это?
И спокойным движением она опустила руку в карман юбки, говоря матери:
— Если жандармы, вы, Пелагея Ниловна, встаньте вот сюда, в этот угол. А ты, Сережа…
— Я знаю! — тихо ответил мальчик, исчезая. Мать улыбнулась. Ее эти приготовления не взволновали — в ней не было предчувствия беды.
Вошел маленький доктор. Он торопливо говорил:
— Во-первых, Николай арестован. Ага, вы здесь, Ниловна? Вас не было во время ареста?
— Он меня отправил сюда.
— Гм, — я не думаю, что это полезно для вас!.. Во-вторых, сегодня в ночь разные молодые люди напечатали на гектографах штук пятьсот речи. Я видел — сделано недурно, четко, ясно. Они хотят вечером разбросать по городу. Я — против, — для города удобнее печатные листки, а эти следует отправить куда-нибудь.
— Вот я и отвезу их Наташе! — живо воскликнула мать. — Давайте-ка!
Ей страшно захотелось скорее распространить речь Павла, осыпать всю землю словами сына, и она смотрела в лицо доктора ожидающими ответа глазами, готовая просить.
— Черт знает, насколько удобно вам теперь взяться за это! — нерешительно сказал доктор и вынул часы. — Теперь одиннадцать сорок три, — поезд в два пять, дорога туда — пять пятнадцать. Вы приедете вечером, но недостаточно поздно. И не в этом дело…
— Не в этом! — повторила хозяйка, нахмурив брови.
— А в чем? — спросила мать, подвигаясь к ним. — Только в том, чтобы хорошо сделать…
Людмила пристально взглянула на нее и, потирая лоб, заметила:
— Вам — опасно…
— Почему? — горячо и требовательно воскликнула мать.
— Вот — почему! — заговорил доктор быстро и неровно. — Вы исчезли из дому за час до ареста Николая. Вы уехали на завод, где вас знают как тетку учительницы. После вашего приезда на заводе явились вредные листки. Все это захлестывается в петлю вокруг вашей шеи.
— Меня там не заметят! — убеждала мать, разгораясь. — А ворочусь, арестуют, спросят, где была… Остановясь на секунду, она воскликнула:
— Я знаю, как сказать! Оттуда я проеду прямо в слободу, там у меня знакомый есть, Сизов, — так я скажу, что, мол, прямо из суда пришла к нему, горе, мол, привело. А у него тоже горе — племянника осудили. Он покажет так же. Видите?
Чувствуя, что они уступят силе ее желания, стремясь скорее побудить их к этому, она говорила все более настойчиво. И они уступили.
— Что ж, поезжайте! — неохотно согласился доктор. Людмила молчала, задумчиво прохаживаясь по комнате. Лицо у нее потускнело, осунулось, а голову она держала, заметно напрягая мускулы шеи, как будто голова вдруг стала тяжелой и невольно опускалась на грудь. Мать заметила это.