— Ну сделай хоть глоток. Хозяйка сказала, что тебе нездоровилось и ты весь день ничего не ела.

В темноте я увидел, как золотоволосая головка шевельнулась на подушке; Доркас повернулась и посмотрела на меня. Решив, что она вполне проснулась, я отважился зажечь свечу.

— Ты в своем обычном облачении. Наверное, напугал ее до смерти.

— Нет, она меня не боялась. Она из тех, кто наполняет свой бокал, не обращая внимания на содержимое бутылки.

— Она была очень внимательна ко мне и очень добра. Не сердись на нее, если она предпочитает пить в столь поздний час.

— Я вовсе не был с ней суров. Но, может быть, ты все таки поешь? В кухне наверняка найдется еда, скажи только, чего бы тебе хотелось, и я тебе принесу.

Мои слова вызвали у Доркас слабую улыбку.

— Напротив, пищу из меня сегодня весь день выносило, хотела я того или нет. Именно это хозяйка и имела в виду, когда сказала, что мне нездоровилось. Ты уже знаешь? Меня тошнило. Запах наверняка еще держится, хотя бедняжка так старалась, вытирала за мной.

Доркас умолкла, принюхиваясь.

— Чем это пахнет? Паленой тканью? Это, должно быть, от свечи, но твоим огромным мечом фитиль все равно не подрезать.

— Это, наверное, от плаща, — сказал я. — Я стоял слишком близко к огню.

— Я хотела попросить тебя открыть окно, но, вижу, оно уже открыто. Тебе не мешает? В комнате сквозняк, и пламя свечи пляшет. По стенам скачут тени. У тебя не кружится голова?

— Нет, — ответил я. — Если не смотреть на пламя, то не кружится.

— Судя по твоему лицу, у тебя сейчас такое же настроение, как у меня около воды.

— А сегодня днем я нашел тебя у реки, на самом берегу.

— Я помню, — прошептала Доркас и замолчала. Пауза тянулась так долго, что я начал опасаться, будет ли она вообще говорить и не вернулось ли к ней то болезненное безмолвие (а теперь я уверился, что именно так и было), которое охватило ее днем.

Наконец я произнес:

— Я был очень удивлен, когда увидел тебя там; я долго вглядывался, все не мог поверить, что это ты, хотя искал именно тебя.

— Меня тошнило, Северьян, ведь я тебе говорила?

— Да.

— И знаешь, чем?

Она, не мигая, смотрела на низкий потолок, и у меня родилось ощущение, что существует другой Северьян, добрый, даже благородный, — он живет лишь в сознании Доркас. Я думаю, все мы, обращаясь к кому-то с самой задушевной беседой, на самом деле адресуем свои слова созданному нами образу человека, с которым, как нам кажется, мы разговариваем. Однако в этот раз все было гораздо серьезнее: Доркас, пожалуй, продолжала бы говорить, даже если бы я покинул комнату.

— Нет, — ответил я. — Водой?

— Грузилами.

Я решил, что это всего лишь метафора, и осторожно произнес:

— Наверное, было очень неприятно.

Она снова повернула голову на подушке, и теперь я уже мог разглядеть ее голубые глаза с огромными, расширенными зрачками. Пустые, они напоминали двух маленьких призраков.

— Грузила, Северьян, дорогой мой. Маленькие, тяжелые кусочки металла, толщиной с орех и длиной с мой большой палец, и на каждом стоит клеймо: «улов». Они с грохотом вывалились из моей глотки в ведро, и я наклонилась, сунула руку в месиво, которое вышло вместе с ними, и вытащила их на свет. Женщина, хозяйка этого постоялого двора, унесла ведро, но я их обтерла и сохранила. Две штуки. Они сейчас в ящике стола. Хозяйка принесла стол, чтобы поставить на него обед. Хочешь взглянуть? Открой ящик.

Я никак не мог взять в толк, о чем она говорит, и спросил: не подозревает ли она, что кто-то хотел ее отравить?

— Нет, вовсе нет. Так ты не хочешь открыть ящик? Ты ведь такой смелый. Неужели не хочешь посмотреть?

— Я тебе верю. Если ты говоришь, что в ящике грузила, значит, так оно и есть.

— Но ты не веришь, что это я их выплюнула. Я не виню тебя. Есть предание об одной девушке, дочери охотника, которую благословил странствующий монах: когда она открывала рот, с ее губ сыпались гагатовые бусинки. А жена ее брата похитила благословение, и, когда она говорила, с ее губ спрыгивали жабы. Я слышала эту историю, но никогда не верила.

— Но как можно выплевывать свинец? Доркас рассмеялась, однако в ее смехе не было ни тени веселья.

— Очень просто. Проще некуда. Знаешь, что я сегодня видела? Знаешь, почему не могла говорить, когда ты меня нашел? А я не могла, Северьян, клянусь тебе. Я знаю, ты решил, что я злилась и упрямилась. Но это неправда: я словно окаменела, лишилась дара речи, потому что все вокруг неожиданно показалось таким бессмысленным; я до сих пор не уверена, что в мире существует какой-нибудь смысл. Прости, что я сказала, будто в тебе нет смелости. Ты смелый, я знаю. Это только кажется, что нет, когда ты казнишь несчастных узников. Ты был так храбр, когда сражался с Агилюсом, и потом, когда собирался биться с Балдандерсом, потому что мы решили, будто он хотел убить Иоленту… Она снова замолчала, потом вздохнула.

— Ах, Северьян, я так устала!

— Как раз об этом я и хотел с тобой поговорить, — сказал я. — Об узниках. Даже если ты не можешь меня простить, хотя бы пойми. Это моя работа, я с детства был ей научен. — Я наклонился и взял ее руку в свою; рука была хрупка, как певчая птичка.

— Ты нечто подобное уже говорил. Я все понимаю. Правда.

— И я мог делать ее хорошо, вот чего ты никак не поймешь. Пытки и казнь суть искусства, а у меня есть чутье, талант, благословенный дар. Этот меч — и все орудия, которыми мы пользуемся, — они оживают в моих руках. Останься я в Цитадели, я мог бы стать мастером. Ты слушаешь меня, Доркас? Это хоть что-нибудь для тебя значит?

— Да, — ответила она. — Да, хотя немного. Но я хочу пить. Если ты сам больше не хочешь, налей мне, пожалуйста, этого вина.

Я исполнил ее просьбу, наполнив стакан не более чем на четверть из опасения, что она прольет вино на кровать.

Она привстала, хоть я совсем не был уверен, что ей это удастся, и, проглотив последнюю алую каплю, швырнула стакан в окно. Я услышал на улице звон осколков.

— Я не хочу, чтобы ты пил после меня, — сказала она. — А ты стал бы пить, не разбей я стакан, я знаю.

— Значит, ты считаешь, что твоей странной болезнью можно заразиться?

Она снова рассмеялась.

— Да, но ты уже заразился. От твоей матери. Смертью. Северьян, ты так и не спросил, что я сегодня видела.

11. ДЕСНИЦА ПРОШЛОГО

Как только Доркас произнесла: «Ты так и не спросил, что я сегодня видела», я вдруг понял, что все время уходил от этой темы. Мне заранее казалось, что это будет нечто совершенно бессмысленное для меня и исполненное глубокого смысла для Доркас, подобно тому как умалишенный видит в ходах червей под корой поваленных деревьев письмена потустороннего мира.

— Что бы это ни было, я думаю, тебе лучше забыть об этом.

— Безусловно, если бы только мы могли. Это было кресло.

— Кресло?

— Старое кресло. И стол, и еще другие вещи. По-моему, на улице Токарей есть лавка, где продают старую мебель эклектикам и тем автохтонам, которые достаточно приблизились к нашей культуре, чтобы интересоваться подобными вещами. Поскольку здесь негде взять мебель, чтобы удовлетворить спрос, хозяин с сыновьями два-три раза в год ездят в Нессус — в его южную часть, в заброшенные кварталы — и там нагружают свое судно. Как видишь, я разговаривала с ним; я все узнала. Там десятки тысяч пустых домов. Некоторые давно разрушились, а некоторые до сих пор стоят, как их оставили хозяева. Большинство домов разорено, но все же в них порой находят серебро и драгоценности. И хотя мебели почти не осталось, кое-какие вещи хозяева, уезжая, бросили.

Почувствовав, что она вот-вот разрыдается, я склонился к ней и погладил по голове. Она бросила на меня взгляд, давая понять, что это ни к чему, и снова легла на кровать.

— Есть и такие, где вся обстановка сохранилась. Он сказал, что это самые лучшие дома. Он считает, что, когда квартал вымер, в нем все-таки осталось несколько семей или несколько одиноких жителей. Они были слишком стары, чтобы уехать, или слишком упрямы. Я размышляла над этим и уверена, что у многих в городе существовало что-то такое, что они не находили сил бросить. Например, чья-нибудь могила. И вот они заколотили окна, чтобы защитить дома от мародеров, а для собственной безопасности у них были собаки или еще что пострашнее. Но в конце концов удалились и они, а может, просто ушли из жизни, и их животные, пожрав трупы, вырвались на свободу; но к тому времени город был уже пуст — не заглядывали даже грабители и старьевщики, пока не прибыл хозяин лавки с сыновьями.