Я кивнул мальчику и крикнул:

— Вижу!

Мы стояли на запястье, оставалось миновать сравнительно небольшую поверхность кисти: она была и шире, и безопаснее руки. Я двинулся с места, а мальчик рванулся вперед. Кольцо блестело на указательном пальце — этот палец был больше ствола самого толстого дерева. Малыш Северьян взбегал на него, без труда удерживая равновесие, потом я увидел, как он вытянул ручонки, чтобы коснуться кольца.

Последовала вспышка — не столь, правда, яркая в послеполуденном солнечном свете; окрашенная фиолетовыми тенями, она показалась всполохом тьмы.

Мальчик почернел и упал замертво. Какую-то долю секунду он еще жил: голова дернулась назад, руки широко раскинулись. Взвился клуб дыма и тут же был рассеян ветром. Тело упало, теряя конечности, словно мертвое насекомое, покатилось и исчезло в расщелине между указательным и средним пальцами.

Я, насмотревшийся на своем веку и на сожжения, и на четвертования, лично применявший пыточное клеймо (я очень живо помнил волдыри на щеках Морвенны), с трудом заставил себя подойти к нему.

В узкой расщелине между пальцами лежали кости, но то были старые кости, рассыпавшиеся у меня под ногами, когда я спрыгнул вниз, подобно тем, которыми были усеяны тропинки в нашем некрополе; я не стал даже нагибаться к ним. Я достал Коготь. Когда на пиру у Водалуса вынесли тело Теклы, я не применил его, а потом бранил себя за это; Иона упрекнул меня тогда в сумасбродстве, сказал, что, каким бы могуществом ни обладал Коготь, вернуть жизнь куску жареного мяса он бы все равно не смог.

Если бы только он подействовал сейчас и возвратил мне маленького Северьяна, я почел бы за счастье отвести малыша в безопасное место, а потом выхватить «Терминус Эст» и перерезать себе глотку. Ведь если бы Коготь оказался властен сделать это, он вернул бы и Теклу, догадайся я тогда пустить его в ход. Текла же была частью меня самого, и уже ничто не могло ее воскресить.

Мне показалось, что камень источал слабое свечение, ясную прозрачную ауру; затем тело мальчика осыпалось золой и развеялось по ветру.

Я поднялся, спрятал Коготь и двинулся прочь, спрашивая себя, скольких трудов мне будет стоить выбраться из этого узкого места и добраться до основания руки. (В конце концов мне пришлось установить «Терминус Эст» лезвием вниз и поставить ногу на поперечину рукоятки, а потом, оказавшись наверху, отползти назад вниз головой, чтобы ухватить за эфес и втянуть меч за собою.) Сознание мое помутилось, и, хотя память мне не изменила, малыш Северьян смешался с другим мальчиком, Йадером, который жил с умирающей сестрой в лачуге на скале в Траксе. Того, кто был мне так дорог, я спасти не смог; другого, который почти ничего не значил для меня, я излечил. Оба мальчика слились в единый образ. То была, несомненно, некая защитная реакция моего сознания, предоставившего мне убежище от безумия; но мною владело странное чувство, что, пока жив Йадер, не мог до конца исчезнуть и мальчик, которого мать нарекла Северьяном.

Я хотел было задержаться на кисти руки и обернуться, но не смог — по правде говоря, я испугался, что подойду к краю и брошусь вниз. Я не останавливался до тех пор, пока не достиг узкой длинной лестницы, ведущей вниз к широкому выступу горы. Там я сел и снова отыскал взглядом цветное пятно — скалу, под которой стоял дом Касдо. Мне вспомнился лай бурого пса, встретившего меня в лесу на подходе к дому. Он сыграл труса, этот пес, когда появился альзабо, но он же погиб, вонзив клыки в зоантропа, когда я, тоже струсив, стоял поодаль в нерешительности. Мне вспомнилось милое усталое лицо Касдо и личико мальчика, осторожно выглядывавшего из-за ее юбки; вспомнился старик, сидевший, скрестив ноги, спиной к очагу, и его рассказ о Фехине. Все они были мертвы: Севера и Бекан, которых я даже не видел, старик, пес, Касдо, а теперь и малыш Северьян; даже Фехин. Все умерли, все затерялись во мгле, окутывающей дни нашей жизни. Время представляется мне непроницаемой оградой из железных прутьев — нескончаемым частоколом лет; и мы несемся мимо, подобно Гьоллу, пока не впадаем в море, откуда возвращаемся лишь каплями дождя.

Там, на руке гигантской статуи, я испытал дерзновенное желание подчинить себе время, желание столь сильное, что по сравнению с ним стремление к далеким солнцам казалось не более существенным, чем мечта мелкого вождя с перьями на голове завоевать соседнее племя.

Там я и сидел, пока горы на западе не закрыли собою солнце. Я ожидал, что спуск по лестнице окажется менее утомительным, чем подъем, но жажда вконец изнурила меня, а при каждом шаге болели колени. Сумерки быстро сгущались, ветер обдавал ледяным холодом. Одно из одеял сгорело вместе с мальчиком; я развернул то, что осталось, и обернул им плечи и грудь под плащом.

Преодолев половину спуска, я остановился передохнуть.

От дневного света остался лишь узкий багровый серп. Он становился все тоньше, потом и вовсе исчез, и, пока он таял, металлические гиганты катафракты разом подняли руки в прощальном салюте. Они стояли внизу, молчаливые и непреклонные, и я был готов поверить, что их так и изваяли с поднятыми руками, как предстали они пред моим взором теперь.

Восхищение на время вытеснило из моей души горечь потери, я стоял недвижим и любовался ими, не смея пошевелиться. Ночь стремительно спускалась на горы, и в последних мутных сумерках я увидел, как огромные руки опустились.

Ошеломленный, я вернулся в безмолвный город, раскинувшийся на коленях высеченной в горе фигуры. Одно чудо на моих глазах не оправдало ожиданий, зато я узрел другое; даже если чудо кажется бессмысленным, в нем кроется неисчерпаемый источник надежды, ибо оно свидетельствует, что при всей скудности наших знаний наши поражения — а их всегда больше, чем мелких, незначительных побед, — могут иметь такую же ценность.

Возвращаясь к круглому зданию, где мы с мальчиком должны были заночевать, я умудрился, как последний глупец, сбиться с дороги. Сил на поиски у меня не осталось. Поэтому я отыскал защищенное от ветра место, подальше от металлического стража, растер усталые ноги, закутался в одеяло и сразу же заснул. Однако вскоре меня разбудила чья-то осторожная поступь.

25. ТИФОН И ПЬЯТОН

Заслышав шаги, я поднялся и обнажил меч. Так, с мечом наперевес, я простоял под покровом темноты по меньшей мере стражу — так мне, во всяком случае, показалось, хотя наверняка гораздо меньше. Еще дважды слышал я эти мягкие быстрые шаги, однако в моем уме они вызвали образ человека крупного: какой-то мужчина атлетического телосложения, мощный, но проворный, куда-то торопился, почти бежал.

Небо пышно блистало звездами; такими яркими их видит мореплаватель и сверяет по ним свой путь, когда они раскидывают над континентами бескрайнее, сверкающее золотом покрывало. Неподвижные фигуры стражей и здания купались в разноцветных огнях десяти тысяч солнц и были видны как днем. Нас охватывает ужас при одной лишь мысли о ледяных равнинах Диса, антипода нашего солнца, — но скольким солнцам мы представляемся антиподами? Жители Диса (если таковые существуют) знают лишь вечную звездную ночь.

Пока я стоял в звездном сиянии, я несколько раз чуть не заснул; в полудреме я тревожился о мальчике — не разбудил ли я его, когда вставал, и где искать ему пищу, когда взойдет солнце. Потом в мои беспокойные мысли вторглось воспоминание о его гибели, подобно тому как ночь нахлынула на горы черной волною безысходности и отчаяния. Я понял тогда, что должна была чувствовать Доркас после смерти Иоленты. В отличие от Доркас и Иоленты, между мною и мальчиком не было чувственного влечения, но их плотская любовь никогда не возбуждала во мне ревности. Конечно, мое чувство к мальчику было столь же глубоко, как и чувство Доркас к Иоленте (и, несомненно, глубже привязанности Иоленты к Доркас). Если бы Доркас об этом знала, если бы ее любовь ко мне была столь же сильна, как моя к ней, ее ревность не знала бы границ.