— Хочешь сказать, что в подобных обстоятельствах я тоже был бы у коновязей, врачуя захромавшую, по моему мнению, лошадь? Знаешь, на самом деле он беспокоится вовсе не о лошади.
— Да, — проговорил Бедуир, — он заботится о лошадях не больше, чем о своих людях. Но завтра он впервые будет командовать в бою эскадроном, и он не сможет вынести, если под его началом что-нибудь пойдет не так, будет менее чем совершенством, как он понимает совершенство… Я имел в виду, скорее, определенную способность не жалеть труда и еще убежденность в том, что если что-то должно быть сделано, то это нужно сделать самому, — мы прошли несколько шагов между рядами привязанных лошадей, а потом он задумчиво добавил:
— И, однако, если у него есть эта убежденность, то она единственная, какая у него есть. За все эти годы сражений он так и не научился любить что-либо помимо самих сражений; для него достаточно нанести удар, и не важно, ради чего он его наносит.
Он любит убивать — любит сам мастерски выполненный процесс лишения жизни — и я всего несколько раз встречал такое у людей, избравших войну своим ремеслом.
— Он один из разрушителей, — сказал я. — Полагаю, большинство из нас несет в себе некое разрушение, но, к счастью, в мире не так уж много полных и законченных разрушителей. Бог мой! И я говорю это! Это же я сделал его таким, каков он есть!
— Как именно?
— Его мать пожрала его, как паучиха пожирает своего самца, но это я отдал его ее разрушительной любви.
Ни он, ни я не произнесли больше ни слова, пока не оставили позади стоящих рядами лошадей и не вышли в побеленное луной пространство, отделяющее их от стоянки фургонов; и здесь Бедуир остановился, как бы для того, чтобы потуже затянуть пряжку на поясе. И сказал, почти шепотом и с необычайной мягкостью:
— Одно слово, Артос, и он найдет почетную смерть в завтрашнем бою.
Последовавшая за этим долгая тишина была наконец разорвана внезапным кровожадным криком Фарикова сокола, которого его хозяин держал у себя в хижине.
Я смотрел на Бедуира в свете луны, чувствуя сначала дурноту, потом гнев, а потом ни то и ни другое.
— И ты ради меня взял бы на душу такой грех?
— Да, — ответил он и добавил:
— но ты должен сказать слово.
Я покачал головой.
— Я не могу разрубить этот узел мечом; даже твоим. Ты не предлагал этого в первый раз — в последний раз, когда мы говорили так о Медроте.
— Тогда он еще не побывал в моем эскадроне…. — сказал Бедуир.
Я не стал спрашивать, что он имеет в виду. Возможно, если бы я и спросил, он все равно не смог бы мне ответить. Медрот не совершил ничего дурного, что можно было назвать словами; суть была не в том, что он делал, а в том, чем он был; никто не может удержать в пальцах горный туман или поймать блуждающий болотный огонек кувшином для зерна.
В то утро облака набегали с юга, и их тени неслись по Бадонскому холму и вниз по длинному, вогнутому склону Даунов, как конная атака; как призраки армий, которые сражались здесь, когда мир был еще молод. Повернись на юг, и увидишь, как приближаетсяветер, укладываясозревающиетравы серебристо-коричневыми валками, похожими на морские волны.
Повернись снова на север, и с гребня поросшего кустами кургана, где я стоял, можно увидеть весь изгиб Долины Белой Лошади, покрытой летящими тенями от облаков и поднимающейся на дальней стороне к другим, более пологим холмам. Бадонский холм выставляет из центрального массива Даунов могучее, позолоченное летним солнцем плечо, которое возвышается над Долиной, так что на нее можно смотреть сверху вниз, как, должно быть, смотрит канюк, кружащий над ней на загнутых ветром крыльях. Я видел окаймленный неровной линией боярышника зеленый Гребневой Путь, который проходил едва в полете брошенного из пращи камня под мощной зеленой волной наших укреплений, нырял к пересечению с мощеной дорогой из Кориниума в том месте, где она более отлого поднимается из Долины, а затем устремлялся через проход к югу; и за ним, там, где круто взметнувшиеся вверх Дауны снова выступают на солнечный свет из утренней тени прохода, — тройные торфяные бастионы парной с нашей крепости, которую бадонский гарнизон всегда называл Кадер Беривеном, по названию горного можжевельника с кислыми ягодами, кусты которого пестрели во рвах между ее земляными валами. И повсюду — выстилая зев прохода, проглядывая в зарослях терновника ниже по склону, усыпая торфяные стены крепостей — мелькали серые блики солнечного света, играющего на наконечнике копья, шишке щита, гребне шлема; и пятна и вспышки цвета сверкали там, где над трехступенчатым входом в Кадер Беривен развевались бок о бок знамя Мария и трепещущие вымпелы конницы Кея или где под крапчато-шафранным стягом Думнонии собрали свои войска Кадор и юный Константин; и потрепанный Алый Дракон Британии реял по ветру и рвался со своего древка среди Товарищей, которые стояли или вольготно сидели на траве вокруг меня, каждый с наброшенным на руку поводом своей лошади. Теперь у нас было много времени, а держать людей и лошадей на последней стадии ожидания дольше, чем это необходимо, совсем ни к чему.
Сигнус, который чувствовал, что должно было произойти, фыркнул своим гордым императорским носом и вскинул голову, отчего мой щит лязгнул о луку седла; старый Кабаль поднял серую морду и понюхал воздух, и Бедуир, который только что подъехал на своем гарцующем рыжем жеребце, развернулся рядом со мной и расхохотался, охваченный старым свирепым весельем, которое всегда находило на него перед началом схватки. Он больше не носил с собой в битву арфу, как бывало раньше, но с пучком маргариток, белеющих под наплечной пряжкой, он выглядел так, будто собрался на праздник. Мир вокруг будто замер, охваченный все нарастающим напряжением, как бывает, когда вино в медленно наклоняемой чаше подходит к краю, и поднимается над ним, и застывает там на мгновение перед тем, как пролиться наземь. И в эти моменты ожидания можно было найти время на всякие мелочи: на черных стрижей с серповидными крыльями, стремительно проносящихся вдоль склонов Даунов и, похоже, обращающих на нас не больше внимания, чем на скользящие мимо облачные тени; на тающий молочный запах последних розоватых цветов на кустах боярышника; на то, как новая кожаная подкладка моей кольчуги трет мне шею в том месте, где работа оружейника была слишком грубой. Я оттянул ворот пальцем, чтобы он был хоть немного посвободней, и постарался не замечать, как Медрот, прохаживая своего вороного у подножия кургана, останавливается, чтобы мимоходом сбить ногой синий цветок журавельника, растущий почти на краю пятна, выжженного вчерашним костром, и сосредоточенно и аккуратно растереть его каблуком в порошок.
Разведчики вернулись вскоре после рассвета, в то время, как мы торопливо глотали свой завтрак, и сообщили, что саксы зашевелились; но когда на гребне Даунов, примерно в двух милях от нас, появилась тень, сначала ненамного более темная, чем тени облаков, но передвигающаяся не по ветру, до полудня оставалось, должно быть, около двух часов. Саксонское войско было перед нами.
Я выждал еще немного, слыша, как шепчутся вокруг мои командиры и капитаны, а потом сказал несколько слов своему трубачу Просперу. Он успел поседеть, как и все мы, но его легкие были такими же крепкими, как и раньше; он поднес к губам серебряный мундштук зубрового рога и протрубил: «Вижу врага».
На какое-то мгновение все затихло, а потом наш клич был, как эхо, переброшен к нам с укреплений Кадер Беривена.
Теперь уже звучали и другие рога и трубы, и по всей долине перекликались голоса; и огромный Бадонский лагерь, в котором несколько мгновений назад царило ожидание, внезапно и нетерпеливо ожил, когда боевые фаланги бросились к назначенным им местам: одни — ко входам, чтобы защищать их от внезапной атаки неприятеля, другие — к северным бастионам, где лежали огромные кучи камней, приготовленные, чтобы бросать их на головы нападающим саксам; в то время как остальные устремлялись через широкие ворота наружу и вниз, к проходу.