— Остальное я знаю.

— Если вдуматься, достаточно просто.

— Если вдуматься, — отозвался я, и мы обменялись удовлетворенным взглядом.

Все это время по городу — то ближе, то дальше — шла охота, и ветер то и дело доносил до нас вонь потухшего пожара.

По заросшей травой улице прозвучали торопливые шаги, и когда я обернулся, со мной рядом остановился Флавиан.

— Оиску удалось уйти, сир, — сказал он. Он был черным от дыма и не очень твердо держался на ногах, но сумел отдать старый гордый салют легионеров с необычайной четкостью. — Мы вывернули наизнанку весь город, но о нем не было ни слуху, ни духу.

Я устало пожал плечами.

— А-а, ладно; мне хотелось бы довести охоту до конца и прикончить весь выводок, но думаю, что два поколения из трех — На следующий день мы выехали к побережью, оставив Кабаля кантиям, то разделываться с ним придется Амброзию — или нам как-нибудь в другой раз… Тут ничего не поделаешь, Малек.

— Да, сир, — отозвался Флавиан, а потом быстро добавил:

— Сир, тут еще кое-что. В одном из домов там, у восточных ворот, мы нашли мальчишку. Мы думаем, что он принадлежит к их знати.

— Тогда почему бы они бросили его здесь? Он ранен?

— Нет, сир, он…

— Так что же? Приведи его сюда.

Какое-то мгновение он упрямо молчал, а потом сказал:

— Я думаю, может быть… Я думаю, тебе следовало бы пойти самому, сир.

Я бросил на него удивленный и вопрошающий взгляд и поднялся на ноги.

— Хорошо, я пойду, — я ненадолго положил руку на плечо рослого кузнеца. — Попозже я хотел бы поговорить со всем твоим отрядом. А пока доставь ваших раненых к моему лекарю Гуалькмаю; любой из моих людей скажет тебе, где его найти.

Я подозвал к себе одного из Товарищей, который как раз проходил мимо, и передал ему Ариана, в последний раз похлопав жеребца по влажной, поникшей шее; потом повернулся к арке форума и вместе с пристроившимся сзади Флавианом вышел на главную улицу.

— Говоришь, у восточных ворот?

— На узкой улочке совсем рядом с ними.

Мы пошли дальше в молчании. Улица, на которой среди облупившихся стен римского города теснились дымящиеся хибарки саксов, казалась странно пустой — потому что охота переместилась в дальний конец города и обнаружила зернохранилище — то есть, на ней не было живых. Тел, распластавшихся темными пятнами в сиянии гневного заката, там было достаточно. Один раз мимо нас прошла группа плачущих женщин и детей, которых мои люди гнали в сторону старой крепости, где их было легче держать под стражей, чем в городе; но их было немного — даже их. Довольно большому числу, думаю, удалось бежать, и они, должно быть, направлялись к побережью; что касается остальных, то этим пламенным золотистым вечером в Эбуракуме было что-то вроде побоища. Что ж, это могло научить прибрежные поселения бояться Бога, а заодно и Артоса Медведя…

Мы подошли к узкой улочке у самых восточных ворот, свернули в нее, и в тот же миг свирепые лучи заката исчезли, словно отрезанные ножом, и на нас нахлынули холодные воды сумерек. Где-то в середине улицы в открытом дверном проеме виднелся проблеск шафранного света, уже расплывающегося поперек дороги неярким желтым пятном. У двери стояло несколько Товарищей; они расступились в молчании неимоверно усталых людей, чтобы дать мне дорогу. Кто-то принес факел, зажженный, я думаю, от тлеющей крыши или чьего-то брошенного очага; и в его свете я увидел, что пол у меня под ногами, хоть и белый от птичьего помета, падающего из прилепившихся под дырявой крышей ласточкиных гнезд, выложен тонкой мозаикой, а на оштукатуренных, вонючих стенах проступают не только пятна сырости, но и следы краски. Сбоку от меня была другая открытая дверь, и рядом с ней стоял один из Воинов Голубого Щита. Я взглянул на Флавиана, потом повернулся и прошел туда; человек с факелом последовал за мной.

Комната была довольно маленькой, но все равно самодельный факел оставлял стены в тени, и когда тот, кто держал его, поднял руку, весь свет сосредоточился на двух фигурах в центре.

На низкой кровати с соломенным тюфяком лежала женщина; женщина, скрытая длинными прямыми складками пунцового платья, с мерцающим на голове золотым королевским венцом. А рядом, согнувшись над ней, сидел мальчик лет четырнадцати, одна рука которого оборонительным жестом прикрывала ее тело. На один кратчайший миг — один удар крыла — эта сцена застыла в сердце тишины, как пчела внутри слезы янтаря. Потом, когда я вошел, мальчишка вскочил на ноги, словно дикий звереныш, и рывком повернулся ко мне. Но женщина не шевельнулась, не дрогнула под прямыми складками пунцового платья, которые сбегали, ровные, как желобки на колонне, от белой шеи до неподвижных ступней.

— Не прикасайтесь к ней! — проговорил он сквозь зубы. Я редко видел, чтобы кто-нибудь делал это по-настоящему, но у мальчишки это получилось. У него были белые, крепкие зубы, и мне показалось, что я смотрю на какое-то красивое, полное сил дикое животное, которое в любой момент может вцепиться мне в горло.

— Не смей к ней прикасаться!

И в тот момент я даже не осознал, что он говорит на — в некотором роде — британском языке.

Я медленно двинулся вперед, держа ладони открытыми и опущенными вдоль бедер.

— Я не прикоснусь к ней.

Я стоял, глядя на женщину, слыша далекий шум города и гудение голосов за дверью; слыша быстрое, прерывистое дыхание стоящего рядом со мной мальчишки; и в глубине, более могущественную, чем все остальное, — тишину этой комнаты.

Знатная дама, мертвая и убранная для погребального костра, в своем самом роскошном платье и с золотым венцом своего достоинства на голове. Дама, судя по ее виду, из королевской семьи своего народа; и необыкновенно красивая женщина. она не была молода. Это нелегко — определять года умерших, потому что иной раз на лицо возвращается юность, иной раз приходит старость; но свет факела сиял на рассыпанных по подушке волосах спелыми переливами пшеничного поля в низких лучах закатного солнца — хотя там были и серые нити, в этом сиянии; и ни изможденность, оставленная долгой лихорадкой, ни первые, едва заметные пятна смерти под глазами и у крыльев выгнутых ноздрей не могли омрачить красоту ее лица или смягчить его полную безжалостность. Ее глаза были подобающим образом закрыты, но пока я смотрел на нее, во мне росло убеждение, что, открытые, они были бы такими же зеленовато-серыми, как другие глаза, что я видел недавно. Я никогда не встречал ее раньше, в этом я был так же уверен, как и тогда, с Игерной. Но я был рад, что эти глаза закрыты; мне было бы неприятно увидеть их: в них могло быть слишком много власти — и власти недоброй. Внезапно и без каких бы то ни было видимых причин я вспомнил, как старый Аквила описывал мне леди Роуэн, которую он однажды, в свою бытность пленником, видел при дворе ее отца. «Ведьма, золотая ведьма в пунцовом платье». Леди Роуэн, дочь графа Хенгеста, которая так приворожила Вортигерна Рыжего Лиса, что ради нее он бросил свою жену, — а затем использовала свою власть над ним против него и в интересах своего отца. Леди Роуэн, которая, когда для Вортигерна наступили дни изгнания и позора, предала его и вернулась к своему народу, — но, как говорили, не раньше, чем зачала от него сына.

Я повернулся и взглянул на мальчика, который стоял, широко расставив ноги и по-прежнему, насколько возможно, заслоняя ее от меня своим телом, и обнаружил, что смотрю в глаза, серо-зеленые, как мелководье в пасмурный день, — глаза Хенгеста, хотя они были выбиты и залиты кровью в последний раз, когда я их видел; глаза Окты, сверкающие на меня из-под белого бунчука всего лишь этим вечером, за мгновение до того, как я нанес удар. Но волосы мальчика были темнее, чем у них, темнее, чем у его матери; они были огненно-рыжими, как лисья шкура.

Так что я знал ответ на свой вопрос уже тогда, когда его задавал.

— Кто ты?

— Я — Сердик, сын Вортигерна, короля Британии. А леди Роуэн, которая была моей матерью, была дочерью графа Хенгеста из народа ютов.