Думаю, именно тогда я почувствовал и окружающую ее атмосферу, покой, таящийся в глубине даже в этот напряженный момент. Хотя она была такой молодой, настолько моложе Игерны, мне показалось, что в ней было то неотъемлемое спокойствие осени, которое содержит в себе и обещание, и исполнение, в то время как в Игерне было все мучительное, страстное нетерпение весны.

— Послушай, Гэнхумара, — сказал я снова. — Я не люблю тебя. Я не думаю, что мне дано любить какую бы то ни было женщину… не теперь. Но если я возьму тебя, то не по одной из тех причин, которые дали бы тебе повод зарезать меня во сне, даже не из благодарности за то, что ты ухаживала за мной, пока я лежал в лихорадке, и сберегла для меня моего пса. Я возьму тебя потому, что вместе с тобой я могу получить сотню всадников, — разве ты не сказала сама, что это достаточно обычное дело, когда женщину выбирают за ее приданое? и потому, что мне приятно держать тебя в руках, как если бы ты была хорошо уравновешенным копьем, и мне нравится слушать твой голос.

Ни звука, ни движения с ее стороны; она только продолжала смотреть на меня; и я неуклюже, напролом двинулся дальше:

— Но на твою долю придется худшая часть этой сделки; иди теперь домой и подумай, чтобы у тебя не было никаких сомнений, а когда окончательно надумаешь, дай мне знать.

— Я всю ночь пролежала без сна и уже пресытилась думами, — ответила Гэнхумара.

Вокруг нас постукивали первые холодные капли очередного дождя, затягивая остатки заката размытой серой вуалью, и я слышал крики проносящихся мимо чаек.

— Ты промокнешь, — сказал я, забывая, что она уже была мокрой от предыдущего дождя, и, притянув ее к себе, накрыл ее полой своего плаща. Я знал уже, что к ней приятно прикасаться, но все равно близость ее тела была неожиданно сладкой в теплой темноте под складками плаща, и от этой сладости у меня немного закружилась голова. Я обхватил ее руками, крепко прижимая к себе, а потом нагнулся и поцеловал ее. Она была высокой, и поэтому мне не пришлось нагибаться так низко, как это иногда случалось раньше. Ее губы под моими губами были холодными и мокрыми от дождя, и дождь висел промозглой сыростью на ее волосах и ресницах, и на какое-то мгновение мне показалось, что под всем этим ничего нет, как если бы я целовал высокий серый камень, стоящий у нее за спиной. Потом внутри камня полыхнул огонь жизни, и она словно растаяла и рванулась ко мне изнутри, и ее рот пробудился под моим в быстром и страстном ответе.

И почти в тот же самый миг она опять была такой же чужой, как одна из Девяти Сестер. Она выскользнула из моих объятий и из-под моего плаща и, повернувшись, побежала прочь.

Я остался смотреть ей вслед под дождем, рядом с замшелым стоячим камнем; а Кабаль, который наблюдал всю эту сцену, сидя у моих ног, взглянул на меня и мягко застучал по земле хвостом.

Я все еще переживал это мгновение неистового ответа, так быстро промелькнувшего и исчезнувшего снова, что теперь я едва мог поверить в то, что он существовал вообще. Но в самой глубине души я знал, что не выдумал его.

Дав ей время отойти подальше, я свистом позвал Кабаля за собой и снова направился к замку. Дождь опять утих, и винный цвет мокрого вереска сменялся в сумерках дымчато-бурым.

Той ночью, прежде чем лечь спать, я послал за Флавианом в гостевые комнаты и сказал ему то, что должен был сказать. Никто из Товарищей не заговаривал со мной о предложении князя и о табу, которое я придумал на ходу, хотя мне кажется, что они не могли не обсуждать это между собой; и Флавиан теперь тоже ничего не говорил, а только стоял, опираясь одной рукой о поддерживающий крышу столб, и глядел в огонь маленькой, заправленной тюленьим жиром лампы, пока я не был вынужден сам прервать молчание.

— Ну? — сказал я.

Он оторвал взгляд от пламени.

— Ты собираешься взять ее с собой на зимние квартиры?

— Да.

— Ну тогда, раз уж с нами в Тримонтиуме будут жены, то я, конечно же, могу послать за Телери?

Мое сердце сжалось и упало, и теперь уже я уставился в огонь масляной лампы.

— Нет, Флавиан.

— Но какая же здесь разница, сир? — его голос все еще был таким же ровным, как в детстве.

— Такая, что я — граф Британский и я старший над всеми вами, — сказал я. — Иногда командир может позволить себе то, в чем он отказывает своим подчиненным. Поскольку я командир, а командир бывает только один, то, что я делаю, не может служить примером; но если я позволю тебе сделать то же самое, как я смогу отказать в этом любому человеку в Тримонтиуме? И через год крепость заполонят беременные женщины и пищащие дети — опасность для себя самих и опасность для нас — которые будут связывать нам руки и разрывать на части наши сердца!

Но эти слова оставляли неприятный привкус у меня во рту, потому что я никогда прежде не использовал свое положение вождя для того, чтобы взять себе что-то, что не предназначалось бы также и моим людям; будь то даже глоток прокисшего супа или не в очередь перевязанная рана.

Какое-то время мы молчали, потом он сказал:

— Не делай этого, сир.

— я получу за ней в приданое сотню всадников с лошадьми.

Он быстро поднял глаза.

— И для тебя это единственная причина?

— Это достаточная причина.

— Тогда женись на ней и оставь ее у очага ее отца, как мне пришлось на все это время оставить Телери.

— Это… не входит в условия сделки.

Он снова замолчал, и молчание, более долгое на этот раз, было наполнено мягким гудением ветра и шорохом ливня по кровле, потому что ночь исполнила обещание заката. Дверной полог хлопал и вздувался на сдерживающих его крючках, и огонь лампы метался и мигал, посылая к самым стропилам прыгающие фантастические тени. Потом Флавиан сказал:

— Это первый раз, что ты поступил несправедливо, сир.

И я ответил:

— Это не такое уж плохое достижение. Примирись с моей несправедливостью, Флавиан, я не архангел, а всего лишь смертный, которому на плечи давит множество грехов.

— Мы в Братстве не из тех людей, кто много знает об архангелах; просто мы всегда смотрели на тебя… может быть, немного снизу вверх, вот и все, — сказал он и очень медленно двинулся к двери.

Я дал ему почти дойти до нее, но я не мог позволить ему выйти. Я возился со своим поясом, собираясь снять его, потому что отослал Эмлодда пораньше; но тут я бросил пряжку и сказал:

— Малек, не оставляй меня.

Он тут же обернулся, и в прыгающем свете масляной лампы я увидел в его глазах подозрительный блеск.

— Думаю, я бы и не смог.

Он быстро подошел ко мне и опустился на одно колено, чтобы самому расстегнуть пояс.

— Где Эмлодд держит серебряный песок? Эту пряжку нужно начистить. Он не такой хороший оруженосец, каким был я.

Но большую часть этой ночи я пролежал без сна и с горьким привкусом во рту.

В последующие дни жизнь в замке с виду продолжала идти почти как обычно, но внизу, во тьме под поверхностью знакомых вещей, набирал силу неистовый поток. Этот поток не заявлял о себе никакими внешними признаками, и будь я человеком из мира моего отца, я сомневаюсь, что почувствовал бы что-либо вообще; но моя мать, живущая во мне, знала это выражение в глазах людей и слышала в крови знакомое тайное пение.

За три дня до первого августа, праздника Ламмаса, князь Маглаун не появился за ужином на своем обычном месте в парадном зале; но никто не взглянул на пустое сиденье, застеленное огромной черной медвежьей шкурой, и не заговорил об отсутствии хозяина дома, ибо мы знали причину. Человек не может принять на себя сущность бога, не проведя какое-то время вдали от остальных, чтобы подготовиться к этому… Всегда должен быть кто-то, кто носит Рога; кто дает жизнь и плодородие из своей собственной плоти; одновременно Король и Жертва, умирающая, если придется, за жизнь людей, как умер Христос. Иногда Воплощенным Богом становится жрец, иногда даже христианский священник, потому что в глуши и в горах люди не проводят таких резких границ между своими верованиями, как они это делают в городах; иногда это король, князь, и это и есть старый обычай, заключающий в себе истинный смысл. В этом году Ламмас пришелся на воскресенье, и первая половина дня ничем не отличалась от всех других воскресений.