Порой, опускаясь с уровня перистых облаков, чтобы поймать благоприятный ветер, они попадали в облачные стаи — огромные башни, вылепленные из водных паров, белые, как отстиранное в понедельник белье, и плотные, как меренги. Случалось, что одно из этих небесных соцветий, снежно-белый помет колоссального Пегаса, оказывалось в нескольких милях перед ними. Они прокладывали курс прямо на облако и смотрели, как оно разрастается, безмолвно и неуследимо, лишенным движения ростом, — и наконец, когда они приближались к нему вплотную, и казалось, вот-вот должны были больно удариться носами о его по-видимости плотную массу, солнце начинало тускнеть, и туманные призраки вдруг обвивали их на секунду, сплетаясь, словно небесные змеи. Их облегала серая сырость, и солнце медной монетой скрывалось из виду. Крылья ближайших соседей истаивали в пустоте, пока каждая птица не обращалась в одинокий звук посреди стужи уничтожения, в развоплощенное привидение. Потом они висели в лишенном примет небытии, не ощущая ни скорости, ни левого с правым, ни верха, ни низа, покамест с той же, что прежде, внезапностью не накалялся заново медный грош и не свивались за спиной небесные змеи. И через миг они опять попадали в самоцветно сверкающий мир с бирюзовым морем внизу, с вновь отстроенными блистательными дворцами небес и с еще не просохшей росой Эдема.
Одними из лучших минут перелета стали те, которые они провели, минуя скалистый остров в океане. Были и другие, например, когда их строй пересекся с караваном тундровых лебедей, направлявшихся в Абиско и издававших на лету такие звуки, словно щенячий выводок тявкал, прикрывшись носовыми платками, или когда им повстречался виргинский филин, в мужественном одиночестве вершащий свой трудный полет, — в теплых перьях у него на спине, так они уверяли, совершал даровой переезд малютка-крапивник. Но одинокий остров был лучше всего.
На нем раскинулся птичий город. Все его жители сидели на яйцах, все переругивались, но отношения между ними были самые дружеские. На верхушке утеса, поросшей короткой травкой, мириады тупиков старательно рыли норы. Чуть ниже, на проспекте Гагарок, птиц набилось столько и на такие узкие полки, что им приходилось стоять, повернувшись спиною к морю и крепко держась за камень длинными пальцами. Еще ниже, на улице Чистика, толпились эти самые чистики, задирая в небо узкие игрушечные личики, как делают сидящие на яйцах дрозды. В самом низу находились Моевкины трущобы. И все эти птицы, откладывавшие, подобно человеку, по одному яйцу каждая, жили в такой тесноте, что трудно было разобрать, где чья голова, — пресловутого нашего жизненного пространства им не хватало настолько, что если новая птица настойчиво пыталась усесться на полке, с нее в конце концов сваливалась одна из прежних ее обитательниц И при этом все отличались добродушием, веселились, ребячились и поддразнивали друг дружку. Они походили на неисчислимую толпу рыбных торговок, собранных на самой обширной в мире спортивной трибуне, занятых личными препирательствами, что-то поедающих из бумажных кульков, отпускающих шуточки в адрес судьи, распевающих комические куплеты, вразумляющих детишек и сетующих на мужей. «Подвиньтесь-ка малость, тетенька», — говорили они, или: «Протиснись вперед, Бабуся»; «Тут идет эта Флосси и садится прямо на креветок»; «Положи ириску в карман, дорогуша, и высморкайся»; «Глянь-кось, это там не дядя Альберт с пивком?»; «Можно, я тут приткнусь, я маленькая?»; «А вон и тетя Эмма тащится, все-таки сверзилась с полки»; «Шляпка моя не съехала?»; «Эк она раздухарилась!»
Птицы одной породы старались более или менее держаться своих сородичей, но и в этом особой мелочности не проявляли. На проспекте Гагарок там и сям попадались упрямые моевки, сидевшие на каком-нибудь выступе в твердом намерении бороться за свои права. Всего их там было тысяч, наверное, десять, и шум от них стоял оглушительный.
Затем еще были фиорды и острова Норвегии. Кстати сказать, как раз на одном из тех островов услышал великий В. Г. Хадсон подлинную гусиную историю, над которой не грех задуматься человеку. Жил, рассказывает он нам, на побережье крестьянин, на чьих островах не было покоя от лис, так что он на одном из них поставил лисий капкан. Назавтра, навестив этот остров, он обнаружил, что в капкан попался старый дикий гусь, видимо, Великий Адмирал, если судить по его упитанности и нашивкам. Крестьянин не стал его убивать, а снес домой, подрезал крылья, связал ему ноги и выпустил во двор к своим уткам и курам. Так вот, одно из следствий лисьей докучливости состояло в том, что крестьянину приходилось крепко запирать птичник на ночь. Обыкновенно он выходил под вечер, чтобы загнать туда птицу, а потом запирал дверь. Несколько времени погодя, он приметил одно удивительное обстоятельство, а именно — куры, которых приходилось раньше собирать по всему двору, теперь дожидались его в сарае. Как-то под вечер он проследил за происходящим и обнаружил, что плененный им властелин взял на себя работу, значенье которой сумел постигнуть присущим ему разумением. Каждым вечером, ближе ко времени, когда запирался курятник, умудренный старик-адмирал обходил своих домашних товарищей, главенство над коими он на себя возложил, и, обходясь одними лишь собственными силами, благоразумно сгонял их в положенное место — так, словно полностью понимал, для чего это делается. Что же до диких гусей, в былое время летавших следом за ним, они никогда уже не садились на тот остров, — прежде всегда посещавшийся ими, — где был похищен их капитан.
И вот наконец после всех островов они приземлились в конечном пункте первого дня перелета. О, какое заслышалось восторженное бахвальство, какие всякий обращал к себе поздравления! Они падали с неба, ложась на крыло, выписывая фигуры высшего пилотажа и даже входя в штопор. Они испытывали гордость за себя и за своего лоцмана и нетерпенье при мысли об ожидающих их впереди семейственных наслаждениях.
Перед самой землей они начинали планировать, изогнув крылья книзу. В последний миг, сильно хлопая крыльями, они ловили в них ветер, и следом — плюх! — оказывались на земле. С минуту подержав крылья над головой, они их складывали, быстро и аккуратно. Они пересекли Северное море.
— Слушай, Варт, — отчаянным голосом сказал Кэй, — тебе непременно нужна вся шкура? И почему ты дергался и бормотал? Да еще и храпел к тому же.
— Я не храпел! — гневно ответил Варт.
— Как храпел!
— Не храпел.
— Храпел. Гакал, как гусь.
— Неправда.
— Правда.
— Неправда. Ты сам еще хуже храпел.
— Ну уж нет.
— Ну уж да.
— Как же это я хуже храпел, если ты совсем не храпел?
Когда обстоятельное обсуждение этой темы закончилось, выяснилось, что они запаздывают к завтраку. Торопливо одевшись, мальчики выбежали под весеннее небо.
20
Снова настала пора сенокоса. Прошел год, как Мерлин жил с ними. Прилетали ветра, и снега, и дожди, и снова светило солнце. Мальчики не изменились, разве что ноги у них стали немного длиннее.
Миновало еще шесть лет.
Время от времени их навещал сэр Груммор. Время от времени удавалось увидеть Короля Пеллинора, — как он скачет прилеском за Зверем, или как Зверь скачет за ним, когда им случалось запутаться. Простак утратил вертикальные полосы на своем оперении однолетка, он еще посерел, поугрюмел, посвирепел, и на месте самых длинных вертикальных полос у него появились опрятные горизонтальные — новые знаки отличия. Дербников каждую зиму отпускали на волю, а на следующий год ловили новых. Волосы Хоба совсем побелели. Сержант-оружейник обзавелся брюшком и чуть не помер со стыда, но по-прежнему продолжал при всяком удобном случае выкрикивать «раз-два» все более хриплым голосом. Все прочие, если не считать мальчиков, словно бы и не менялись.
Мальчики подросли. Они, как и прежде, носились по замку, словно дикие жеребята, отправлялись, когда им вздумается, повидаться с Робином, и пережили бесчисленные приключения, о которых было вы слишком долго рассказывать.