В сырой рубахе идти было холодно, и Алёша обижался на чаек:
«Тяжёлый у них характер. Они всё время жалуются, будто у них что-то болит. Сколько можно жаловаться? Остальные птицы поют, радуются, а эти смолоду ворчат, как старые старухи. — Он даже подумал: — Возьму у отца двустволку, приду на озеро, пусть попробуют налететь. Только бы рассердиться как следует».
Но рассердиться как следует он так и не сумел, а на озеро Запесочье попал только осенью.
Теперь осока по его берегам была выкошена. Лежало оно открытое и доступное со всех сторон, и с того берега на этот шли по нему волны с гребнями. Если закрыть глаза, то на слух можно подумать: не озеро это, а большая холодная река, до того громко гудят волны.
Только что пароходов нет.
Над круглым заливом кружились две чайки и громко кричали.
Алёша подошёл поближе.
На волнах что-то шевелилось, и чайки с отчаянием в голосах носились над шевелением.
«Кого это они убивают?» — подумал Алёша и закричал:
— Эй, что вы делаете?
Чайки будто не слышали.
Вот одна клювом зацепила живое, попыталась поднять, и Алёша увидел, что на волнах качается голубь. Чайка развернула его крыло, но удержать не смогла, и намокшее крыло упало в воду, а чайка взвилась в воздух.
Теперь обе чайки опустились над голубем, в оба клюва, сначала одна, а потом другая, ухватили его, подняли и понесли было к берегу, но он с плеском обрушился в воду.
Они не переставали кричать, и в чайкиных криках Алёше чудились не жалобы, а уговоры. Птицы словно уговаривали голубя:
«Голубчик, потерпи немножко. Ну, пожалуйста…»
Он был жив, и Алёша видел, как голубь ворочает маленькую точёную головку.
Чайки снова подняли голубя и стали набирать высоту, снова уронили его. Тяжёл, да ещё так намок, что двум птицам нести его не под силу.
А если других чаек позвать?
Где их взять — на всём большом озере Запесочье никого больше нет, ни одной живой души.
Алёша разделся догола, и ветер сразу пересчитал у него все рёбрышки — до того холодно поздней осенью.
— «Врагу не сдаётся наш гордый Варяг!» — запел он для бодрости и зашёл в воду. Она обручем сдавила грудь, не то что петь — дышать не давала, а он, не давая себе опомниться, сажёнками поплыл к голубю.
Голубь был лёгонький и мокрый, как тряпичный, и Алёша высоко держал его в левой руке и грёб одной правой.
Хорошо, что волны помогали, — толкали в спину.
А чайки провожали его до самого берега. От ледяной воды Алёша плохо слышал, но в чайкиных криках ему угадывалась озабоченность:
«Голубя не могли спасти, а этого и подавно».
И сострадание:
«Голубчик, потерпи немножко. Ну, пожалуйста…»
На берегу на ветру он первым делом дал стечь воде с голубя — держал его вниз головой. Влага вытекала из клюва, и голубь, задыхаясь, вздрагивал и порскал, будто кашлял.
— Всё? — сказал Алёша. — Посиди. Я сейчас оденусь и тебя за пазухой домой принесу.
Он посадил голубя на отаву, стал натягивать на себя одежду. А голубь тем временем пошевелил крыльями, с хлопаньем поднялся в воздух, обогнул Алёшу и полетел по ветру от озера.
— Погоди! — позвал его мальчуган. — Куда ты?
Но голубь был уже далеко, чаек и в помине не было, и только одно пустынное озеро катило волны к ногам Алёши и разговаривало с ним.
Волны были мутные, на глине, и в них колебались водоросли.
«А я их сгоряча и не почувствовал», — подумал Алёша про водоросли, и показалось ему, что болит в нём что-то — в самой глубине его существа, рядом с сердцем, поселился холод, и от него долго не согреться.
Дома он не хотел, да сказал матери:
— Мама, ты не ругайся: я простыл. Я в озеро за голубем сплавал…
— Бедовушка ты моя, — сказала мать. — Разве всех спасёшь?
— Белым вином его надо напоить, — посоветовал отец. — И в постель.
— С этих-то лет? — возмутилась мать.
— Я ничего, — оправдывался отец. — Я так…
Алёшу напоили чаем с малиновым вареньем, уложили в постель под два одеяла, и ночью у него начался жар и всё в голове перепуталось.
Голова у него огнём горит, и непонятно, где он. Что это у него за пазухой? Голубь — тот самый, мокрый, только горячий. А кругом в чёрной форме ходят фашисты, каких в кино показывают, и голубя ищут. Алёша голубю шепчет: «Сиди смирно и не шевелись. Они тебя и не найдут». И улыбается, притворяется, будто у него ничего нет, никакого голубя. А притворяться ему страх как неохота. Чёрные руки тянутся к нему, и он кричит: «Не тро-оонь! Не отда-аам!..»
Тихо в комнате, и вся она жёлтая. Печка, наверное, топится. Да нет, не печка — это солнышко в окно заглядывает, и до чего оно ни дотронется — всё светится.
Напротив Алёши отец-мать сидят и незнакомый мужчина в белом халате. Смотрят на него внимательно, и у матери глаза моргают.
— Жар сбили, — говорит мужчина в халате и кладёт на Алёшин лоб прохладную руку. — Сбили жар, теперь жить будет. — И поправляет себя: — Собственно, в этом я никогда не сомневался. Правда?
Мать торопливо соглашается:
— Конечно, конечно…
Отец молчит. Первый раз в жизни в глазах его Алёша замечает слёзы.
«Да что это он? — удивляется Алёша. — Я ему скажу».
Но сказать пока не может: сил нет…
ИЛЬИН КАМЕНЬ
Наша местность не богата родниками. Воды вроде много— Кама, озёра, речушки, — но пьёшь её, неключевую, от большой нужды.
Ильин Камень — один на все луга родник — далеко, его мало кто знает. Как бы ни гудели ноги и ни запекалось во рту, на подходе к камню я не торопился: без стука ставил на землю плетёный садок, прислонял к нему связку удилищ, так чтобы ни одно не звякнуло, и садился остывать — не у самой горловины, а пониже, где узкое русло переходило в осочное озерцо. Сидел, как в ногах у забывшегося человека, которого надо бы разбудить, да жалко.
Я вставал, шёл к камню и опускался на колени перед горловиной, вглядывался в пузырящуюся воронку, на краю которой крутилось моё лицо, одни медные скулы, а на дно, на вздрагивающие гальки, ложилась моя тень, и с тихой радостью думал, что здесь ничего не изменилось.
Я нагибался, набирал полный рот воды, откидывался назад и медленно глотал колючую воду, опять нагибался… Потом ложился у воды, закрывал глаза и слушал, как разговаривает, причмокивая, вода…
Ручей рассказывал:
«Ночью приходила лиса-сиводушка и по-собачьи лакала воду. На рассвете заглянул лось, сунулся в горловину — не понравилось, замотал розовой долгой головой и, фыркая, напился ниже, где вода вроде бы потеплее.
Утром приходила девушка. И пила не так, как ты. Складывала ладони ковшиком, погружала их в меня. В них тёплые жилки стучат, пахнут они хлебом, хозяйственным мылом и молоком. Подносила она ладони к губам, лицо в это время серьёзное-серьёзное… Да ты спи, проснёшься — я ещё расскажу».
В прошлом году я не был в этих местах, а нынче мне дали три месяца отпуска. К Ильину Камню я прибыл свежим и удивился, почему уставал раньше. Я без стука уложил на землю своё снаряжение, тихо подошёл к камню и вздрогнул.
Родника не было.
Был большой серый камень, мох на нём — зелёными бровями, было много засохших коровьих блинов. На месте горловины валялась расплющенная лягушка-раскоряка, а родника не было.
Сзади ширкнул камушек… Мальчишка лет десяти с ожиданием смотрел на меня и жевал щавелинку.
— Куда родник девался?
Мальчик молча показал в землю, продолжая жевать.
— Почему?
Мальчишка подошёл ближе:
— Его коровы выпили. А ты сердитый…
Я опустился на землю. Мальчишка сел рядом и стал колупать жёлтую роговицу на пятке.
— Мальчик, не колупай пятку. Кровь потечёт.
Он понимающе посмотрел на меня:
— В городе вы учителем работайте?
— Откуда ты знаешь?
Он постучал пальцем себе по лбу: «Отсюда».
Мы оба засмеялись: Я угостил его колбасой с хлебом. Угощение он держал в правой руке, а левую на весу придерживал у подбородка, чтобы крошки не терялись. Наевшись, он посидел, зажав мужицкие ладони между коленями. Я задремал, привалившись спиной к вещевому мешку, и очнулся, мне показалось, от испуганного крика мальчишки. Лицо у него было другое: в густых каплюшках пота и гляделось взрослее.