Неясно, почему политическая общность при таком условии не подвергается всякий раз опасности распада в боях за веру. Разумеется, обычный эмпирический вариант либеральной демократии понимал решения большинства всегда уже как временное подчинение меньшинства фактической силе партии, большей численности[171]. Однако, согласно этой теории, принятие процедуры голосования объясняется готовностью партий к компромиссам, партий, которые всегда сходны между собой в том, что каждая из них ориентируется на собственные преференции в отношении по возможности большей доли таких основных благ, как деньги, безопасность или свободное от работы время. Поскольку все такие категории подразумевают распределяемые блага, между партиями можно заключать компромиссы. Но как раз это условие не выполняется, как только конфликты начинают вспыхивать по поводу не консенсусных основных благ, но конкурирующих спасительных благ. Экзистенциальные ценностные конфликты между общинами верующих непригодны для компромиссов. Лишь на фоне совместно допускаемого консенсуса посредством конституционных принципов эти конфликты могут утрачивать остроту благодаря деполитизации.

(5) Конкуренцию между мировоззрениями и религиозными учениями, притязающими на то, чтобы объяснить положение человека в мире в целом, невозможно улаживать на когнитивном уровне. Однако, как только эти когнитивные диссонансы проникают до самых основ нормативно урегулированного сосуществования граждан, политическая общность, основанная на шатком modus vivendi, сегментируется на непримиримые мировоззренческие сообщества и религиозные общины. Без сплачивающих уз юридически невынуждаемой солидарности граждане не воспринимают себя в качестве равноправных участников в совместной практике формирования общественного мнения и волеизъявления, в которой они взаимно признают основания друг друга для своих политических позиций. Эта взаимность гражданских ожиданий отличает либеральное, интегрированное конституцией общество от мировоззренчески сегментированного. Последнее избавляет верующих и секулярных граждан в общении между собой от взаимной обязанности оправдываться друг перед другом в спорных политических вопросах. Так как диссонирующие фоновые убеждения и субкультурное единение берут здесь верх над допускаемым конституционным консенсусом и ожидаемой гражданской солидарностью, значит, граждане в глубоко захватывающих конфликтах не нуждаются в том, чтобы настраиваться и полагаться друг на друга как на вторых лиц.

Отказ от взаимности и взаимная индифферентность как будто бы оправдываются тем, что либеральное государство запутывается в противоречиях, когда оно одинаково требует от всех граждан такого политического этоса, который неравномерно распределяет между ними когнитивное бремя. Оговорка, касающаяся перевода, и институциональный приоритет, коим пользуются секулярные основания по сравнению с религиозными, требуют от религиозных граждан труда по обучению и адаптации, от которого избавлены секулярные граждане. Правда, с этим совпадает и эмпирическое наблюдение, что и в пределах церквей уже достаточно давно тлел известный рессентимент против мировоззренческого нейтралитета государства, так как долг «публичного использования разума» можно исполнить лишь при определенных когнитивных предпосылках. Однако такие эпистемические установки производят впечатление каждый раз данного менталитета; их невозможно превратить в мотивы для содержания нормативных ожиданий и призывов к политическим добродетелям. Всякое долженствование предполагает умение. Ожидания, сопряженные с ролью гражданина демократического государства, пропадают впустую, если не происходит соответствующего изменения ментальности; тогда они пробуждают лишь рессентимент со стороны тех, кого недопонимают и к кому предъявляют завышенные требования.

С другой стороны, в западной культуре начиная с дней Реформации и Просвещения мы наблюдаем фактически смену формы религиозного сознания. Эту «модернизацию» социологи описывают как ответ религиозного сознания на три вызова современности: на факт религиозного плюрализма, на взлет современных наук и на претворение в жизнь позитивного права и профанной общественной морали. В этих отношениях общины традиционной веры должны справляться с когнитивными диссонансами, которых не возникает для секулярных граждан — или которые возникают только тогда, когда они, подобно религиозным гражданам, являются приверженцами догматически укорененных доктрин.

— Религиозные граждане должны находить эпистемическую установку по отношению к чужим религиям и мировоззрениям, которые встречаются им в рамках универсума дискурса, до сих пор занятого их собственной религией. Это удается в меру того, как религиозные граждане саморефлективно ставят собственные религиозные воззрения в такое соотношение к высказываниям конкурирующих учений о спасении, которое не подвергает опасности их собственные притязания на исключительную истину.

— Далее: религиозные граждане должны находить эпистемическую установку к своенравию секулярного знания и к общественно институциализированной монополии научных экспертов на знание. Это удается лишь настолько, насколько они со своей религиозной точки зрения принципиально определяют соотношение между догматическим содержанием веры и секулярными знаниями о мире таким образом, что автономный прогресс познания не может впасть в противоречие с высказываниями, релевантными для спасения.

— Наконец, религиозные граждане должны найти эпистемическую установку к тому приоритету, которым секулярные основания обладают и на политической арене. Это удается лишь по мере того, как религиозные граждане разумно вводят эгалитарный индивидуализм разумного права и универсалистской морали в контекст своих всеобъемлющих доктрин.

Эта работа герменевтической саморефлексии должна проводиться с точки зрения религиозного самовосприятия. В нашей культуре она в значительной степени осуществляется теологией, а с католической стороны — использующей апологетический метод религиозной философией, в которой речь идет об экспликации разумности веры[172]. Правда, в конечном счете практика веры в общинах зависит от того, «удается» ли догматическая обработка когнитивных вызовов модерна; лишь тогда практика веры может восприниматься верующими как «учебный процесс». Новые эпистемические установки «выучиваются», если они — в свете ставших безальтернативными современных жизненных условий — происходят из прозрачной для самих участников реконструкции традиционных истин веры. Если бы эти установки были лишь случайным результатом муштры или навязываемых процессов адаптации, то на вопрос о том, как выполняются когнитивные предпосылки для требуемого эгалитарного гражданского этоса, необходимо было бы отвечать в духе Фуко — как следствие власти дискурса, осуществляющейся при мнимой прозрачности просвещенного знания. Конечно же, такой ответ противоречил бы нормативному самопониманию демократического конституционного государства.

В этих рамках нас интересует оставшийся открытым вопрос: не возлагает ли пересмотренная концепция гражданина государства, которую я предложил, еще и асимметричное бремя на религиозные традиции и религиозные общины? С исторической точки зрения религиозные граждане должны учиться принимать к своему секулярному окружению эпистемические установки, которые без труда усваиваются просвещенными секулярными гражданами. Эти граждане совершенно не подвержены подобным когнитивным диссонансам. Но и их не минует когнитивное бремя, так как секуляристского сознания недостаточно для кооперативного общения с религиозными согражданами. Эту работу по когнитивной адаптации надо отличать от политико-морального требования к толерантности граждан в их общении с верующими или инаковерующими индивидами. В дальнейшем речь будет идти не об уважительном чутье на возможное экзистенциальное значение религии, которого ожидают и от секулярных граждан, но о саморефлективном преодолении секуляристски закаленного и эксклюзивного самопонимания модерна.