Накануне войны мы обоснованно полагали, что в Германии невозможна какая-либо революция. Немецкая революция, казалось, была бы противоречием — противоречием самих с собой. Немецкая история не была революционной. Нам хотелось, чтобы она была историей реформ, восстановления, производства, обновления, которые издавна определяли немецкую жизнь и дали Европе в духовном плане гораздо больше, чем это мог бы сделать революционный перелом. Шла ли речь об отношениях духовной и светской власти, о вопросах земного бытия или духовных основах, о вопросах государства и власти, или же веры и познания, мы всегда исходили из проблематичной основы вещей. Мы связывали себя с ними. Мы отказывались от них. Но никогда не низвергали. Все революционные потрясения уходили прочь, не оставляя на нас ни малейшего следа. Наше самое большое революционное потрясение пришлось на времена Лютера. Но оно было и временем Франца фон Зикингена. Как говорил Ульрих фон Хуттен: страстный огонь «погас с темноте» и был потерян нацией. Порожденная этим временем Крестьянская война была полна демонов и бушующей гениальности, но в ней совсем не было политики. Ее последствия были революционными в самой минимальной мере, а скорее даже консервативными, так как она испытывала религиозное (больше протестантское, чем католическое) влияние. Наше надорванное состояние стало здоровым, обеспеченным и почитаемым. Самым крупным событием в нашей новой истории стала Тридцатилетняя война, но отнюдь не английская и не французская революции. Наши политические баталии шли не вокруг конституции, а по вопросу преобладания в германском мире Пруссии и Австрии. В этом отношении Пруссия была революционным государством, но с имперской силой. Даже в 1848 году целью ставились реформы, направленные на слом существующего строя. Все, что было революционного в этом процессе, скорее задерживало принятие немецких решений, которые выпали на наше время. Эти революционные процессы доАжны были свернуть немецкие знамена, а объединение немцев представить «реакционным», хотя и политически необходимым. С созданием второй империи — этого чудесного государственного порядка, который со всех сторон выглядел как «консервативный», — казалось, что у революции в Германии нет никаких перспектив.

Но все сложилось по-другому. Пожалуй, мы должны были иметь собственную революцию! И мы выбрали для нее самый неподходящий момент, когда находились в такой опасности, в какой не находился еще ни один народ. Перед лицом этой внешнеполитической угрозы мы искали внутринациональную сплоченность, полагая, что избежим опасности, если повергнем собственное государство. Теперь мы стоим перед лицом крушения, которое не могут отрицать даже те, кто его вызвал. И не остается ничего другого, как предпринять попытку хотя бы переделать эту злосчастную революцию из национального события во внешнеполитическое дело, поднять ее до уровня всемирно-политического процесса и сделать плодотворной.

Сами революционеры не смогут этого сделать. Они отказались от этого, они проявили свою никчемность, и это станет временем, когда они погрузятся обратно в свою ничтожность, откуда они и вышли. Останется только выхватить революцию из рук революционеров. Должны ли мы форсировать революцию? Нет! Мы должны влить ее в свою историю. Революция — это всегда поворотный момент. Неминуемого не избежать, оно должно настать и изменить мышление народа на времена. Немецкое восстание 9 ноября 1918 года никогда не могло проявить мощь, способную создавать традиции. 9 ноября всегда останется грязным пятном на немецкой истории, заслуживающим лишь забвения, которому мы хотим предать немецкий бунт. Но если мы надеемся на то, чтобы сделать немецкую нацию политической, то мы всегда должны помнить об испытаниях, которые выпали на нашу долю в последнее время. Революционеры, напротив, делают все возможное, чтобы заставить забыть народ об этих переживаниях. И действительно: когда мы припоминаем, то это производит не меньшее впечатление. Пришло время, когда стали опасаться даже воспоминаний. У нас были победы, но мы не поднимали вокруг них шумихи. Как нация мы выполняли все, что от нас требовало государство. Но сейчас мы не хотим ничего об этом знать. Это слишком болезненно. Не надо затрагивать это. Мы хотели жить настолько хорошо и плохо, по возможности все-таки хорошо, насколько могли себе это позволить. Мы пытаемся быть более легкомысленными, нежели являемся на самом деле. Проснется ли в брызжущей революционной совести стыд, что в знак товарищества мы не поставили ни одного надгробного монумента неизвестному солдату. Два миллиона павших у Соммы и Марны, на полях Фландрии, России, Финляндии, Польши и Италии, Румынии, Малой Азии, во всех морях, кажется, зря погибли во имя нации, так как они забыты ей. Мы не ответим на унижения, чинимые нашими врагами, и на самовосхваления, которые выпали на их долю, — просто гордо и немного пренебрежительно укажем, что мы были народом мировой войны и таковым останемся в истории.

Мы снова и снова не принимали в расчет, что наши шансы равны один к десяти. Склонные к народным идеалам, мы были обмануты немецкой революцией, которая должна была закончиться триумфом с вероятностью десять к одному. Напротив, мы допустили, чтобы немецкие интеллигенты и пацифисты рискнули прийти к нам с gloria victis — этим чудовищным издевательством над деполитизированным народом, который соблазнили политическим действом. В то же время другие (циники) говорят, что они теперь знают о «великом времени», «величайшем времени» — так они называют свое собачье воззрение. После 1918 года имелось множество незнакомых нам людей — офицеров старой армии, бывших служащих, которые не перенесли крушения и тихо ушли из мира и истории, так как их жизнь была отныне лишена смысла. Но мы не слышали ни про одного из тех, кто идеологически готовил революцию: ни про революционера, ни про демократа или про пацифиста, что они не смогли пережить Версальское предательство, так как обещанное им оказалось обманом и самообманом.

Мы не хотим сличать, какими мы были немцами до 19М года и какими немцами стали после 1918 года. Мы ищем третью точку зрения. Как ни странно, но на правом фланге, так же, как и на левом, крепнет присущее тем немногим общностям, которые мы еще имеем в растерзанной революцией нации, убеждение, которое решительно возражает против возвращения вильгельмизма. Принципиально отвергая его по разным причинам, из различных убеждений, эти люди двигаются в одном направлении. В народе это чувство демократического самоуважения, направленное против прошлого, так как оно по крайней мере не хочет признавать будущее. Это то, что революционным способом было осуществлено в Германии после неудачной войны, что было просто необходимым, но оказалось напрасным. И среди националистов есть составные настроения, которые отчасти продолжают пангерманскую критику вильгельмовского дилетантизма, а отчасти, что гораздо важнее, являются проявлением революционного понимания консерватизма. Они намерены отделаться от реакционеров, которые стали уделом истории, и посвятить себе полностью политике. Реставрации как исторические эпохи были пустыми, кропотливыми. Никакого значения и никакой собственной власти. Подарок для эмигрантов, которые бросили свой народ, а теперь вновь садились в покинутые кресла. Реставрация Вильгельма II была бы самым бессмысленным событием. История уже воздала ему должное. Он — особый тип и представитель эпохи, которая была названа его именем. Он правил как капризный и неразборчивый властитель. Как выражение своего ничтожного окружения, он боялся приговора истории гораздо меньше, чем настоящего, которое он претерпел и заслужил. Отвлекаясь от его личности, для нас сейчас истинным является то, что Герман Конради прогнозировал в своем трагическом письме, где он писал о молодом поколении и об этом последнем кайзере, уже год как восшедшем на престол: «Будущее будет заваливать нас войнами и революциями. А затем? Мы знаем только, что интеллигенция сплотится вокруг культуры. А также бедность и нищета. Определенно лишь одно. Гогенцоллерны войдут во главе в эту таинственную сферу будущего. Будут ли они востребованы новым временем? Опять же мы этого не знаем». Если бы вернули Вильгельму И, когда-то правившему мировой империей, ее бренные останки, которые теперь называются немецким народным государством, то противоречия нашей жизни стали бы еще невыносимее, чем они есть сейчас. Как незавершенный народ, которым мы являемся в данный момент, вероятно, мы имеем впереди еще очень долгую историю. Но, чтобы оказаться в нужном месте, мы всегда выбирали окольные пути. Революция вовсе не обрывает мировую историю, как полагают приверженцы утопичной всемирной справедливости, которые обещали нам рай на Земле, где все люди и народы смогут жить в вечном мире, довольные своей жизнью. Наша история, напротив, лишь начинается с революции, с разочарования в ней. История вступила в новую стадию, как уже часто случалось. Но на этот раз это решающий этап, где нам предстоит пройти высшую и последнюю проверку и стать нацией, которая сама определяет свою судьбу. На этой стадии немецкий народ подавит волнение, которое связано с политизацией нации, а также осуществит процесс нашей национализации, начатый еще революцией, — в противном случае мы перестанем существовать как нация. Да, мы извлечем пользу из критики революции, которая немного от этого потеряет, если революция вообще может что-то потерять. В той безропотной жизни, которая закончилась для нас восемь лет назад, мы учились отличать, что действительно является потерей, а что действительно является выигрышем, а что, возможно, — и тем и другим.