А теперь он был наедине с настоящей человеческой девушкой, которую он хорошо знал и к которой всегда испытывал симпатию, которая была совсем «своя», родная, из его прошлой жизни. И то, что теперь она так плохо выглядела, и стремление помочь ей, поддержать в этой страшной блокадной мгле, сделать так, чтобы она пережила все это и снова стала сильной, цветущей, счастливой, – все это только подстегивало его возбуждение, как будто сладострастие было еще более благородным, высшим проявлением чувства товарищества, сострадания, дружбы.
Он понимал, что, учитывая ее состояние, дело вряд ли дойдет до полового акта, но это его не смущало: ему нужно было не столько совокупление, сколько чувство – любовь, даже не большая и длительная, а только искра любви, крошечная, микроскопическая вспышка. Он чувствовал, что если это произойдет, если ему удастся высечь эту искру и она проскочит между ним и Зиной, это будет много значить для него. В теперешнем его удалении от людей, от человеческого, это, возможно, озарит череду предстоящих ему подвигов добавочным и бесценным смыслом, снимет с них тошнотворный налет бутафории.
Появление девушки словно бы раскрыло ему глаза на реальность. Он впервые заметил, что в квартире, где он обосновался, как и во всех остальных, нет ни света, ни отопления, ни газа – ничего. Он почему-то глупо представлял себе, как будет демонстрировать Зине «свои роскошные апартаменты», показывать книги и картины. Но квартира встретила их ледяным, промерзшим мраком.
– Как же вы живете здесь? – изумленно выдохнула Зина.
Однако энергия, переполнявшая Дунаева, позволила ему сделать в короткий срок невероятные вещи. Он как-то очень уверенно засуетился, усадил Зину на диван, накидав вокруг нее огромное количество одеял, пледов, хозяйских довольно роскошных дамских шуб и мужских пальто с каракулевыми воротниками (как пробудившийся ото сна, он осознал с внутренним смешком, что два дня подряд он выходил гулять в одном пыльнике, сомнамбулически проходя мимо вешалки, густо завешанной зимними вещами). Затем он соорудил нечто вроде факела из какого-то рулона бумаг, подожженного зажигалкой. С этим импровизированным факелом он обошел квартиру и обнаружил очень важную вещь – добротную «буржуйку». Покрякивая и что-то напевая, он подобрал маленький топорик, валявшийся в углу, схватил первый подвернувшийся под руку стул и мигом изрубил его «на дрова». На растопку пошли какие-то две книги из шкафа. Скоро веселое пламя уже трещало и полыхало внутри, постепенно раскаляя железное тело «буржуйки».
Стул из карельской березы горел хорошо. Вскоре чайник, наполненный снегом, уже стоял на «буржуйке», и снег таял внутри, превращаясь в воду, и вода превращалась в кипяток. Дунаев наполнил кипятком чашки, незаметно добавив в чашку Зины немножко сгущенного молока из заветной баночки.
– Как вкусно! – воскликнула девушка, попробовав мутноватую горячую жидкость.
– Я же говорил тебе, что мне в райкоме помогают, – невнятно пробормотал парторг. Он достал бычок папиросы, закурил. Зина попросила у него затянуться.
– Ты же не курила, – удивился парторг.
– Да, а теперь вот… иногда…
Промерзшая тьма отползла от них, сгустившись в углах и соседних комнатах, а вокруг печки образовался теплый кружок. Они сидели так близко к печке и друг к другу, что лицо девушки казалось неотчетливым, расплывающимся.
То поблескивал золотой край чашки, то топорщился сыроватый каракуль на воротнике чужого пальто, накинутого на Зинины плечи. Дунаеву показалось, что еще немного, еще чуть-чуть, и он войдет в человеческое состояние, что вот-вот перед ним как бы поднимется занавес и он сможет почувствовать то, что чувствуют люди каждый день здесь, в блокадном Ленинграде.
Люди? И тут ему вдруг вспомнился загадочный громовой голос, неизвестно кому принадлежавший, который однажды прогремел у него за спиной в лесу:
– ЭЙ, НОВЕНЬКИЙ! НИКАКИХ ЛЮДЕЙ НЕТ!!!
«Вот теперь я вроде как уже не новенький, а все толком не освоюсь, – подумал Дунаев. – Кто же это орал тогда а лесу? Поручик, он вроде как одинокий мужик, учитель. Живет бобылем, на отшибе. А голосов вокруг него и какой-то толкотни невидимой – полно. А впрочем, в Избушке каждое бревно – учитель». Словно бы отвечая на его мысли, Зина сказала, задумчиво оглядываясь по сторонам:
– Знаете, Владимир Петрович, мне всегда казалось, что квартиры, комнаты – они даже больше могут сказать, чем их обитатели. Всегда такое чувство странное, когда первый раз входишь… И видишь эти застывшие предметы, как будто неподвижные взгляды, как будто такие особые, немые, деревянные слова… Правда? Вот посмотрите – каждый подлокотник повторяет форму локтя, каждый диван, каждый стол говорит о размерах человеческого тела, каждая кнопка выключателя что-то может сообщить о росте людей и о кончике человеческого пальца, о том, как он устроен. Видите эту выемку? – Она указала на вогнутую бронзовую кнопку на подставке роскошной, но недействующей настольной лампы. – Она точно повторяет форму подушечки пальца. Везде следы, следы…
Она встала и прошлась по комнате, запахнувшись в чужое пальто, внимательно разглядывая предметы, корешки книг, картины. Остановилась у той небольшой картинки в простенке, на рамке которой Дунаев оставлял бычок. Дунаев подошел к ней. Сюда еле-еле доходил неровный красновато-тусклый отсвет огня, падающий из открытой дверцы «буржуйки». Тем не менее изображение хотя и с трудом, но можно было разглядеть.
Это был рисунок, сделанный в «декадентской» изящно-вычурной манере начала века: аллея французского парка, на фоне подстриженных кубических кустов и конусообразных кипарисов белела фигура заплаканного Пьеро. По его напудренному лицу стекали слезы. Сверху рисунок пересекала надпись, сделанная каким-то не просто небрежным, но скорее старческим, разъезжающимся почерком, как будто писала трясущаяся от глубокой старости рука:
В СЛЕДУЮЩИЙ РАЗ ТЫ БУДЕШЬ АРЛЕКИНОМ, ДРУЖОК!
Дунаев стыдливо сдул пепел от бычка, оставшийся на верхней планке рамочки из красноватого, «тигриного» дерева.
– Мне кажется, я начинаю понимать то, что вы говорили о вашей жене, Владимир Петрович, об этой черной щели между вами. Я тоже… как бы это сказать… вы извините меня, что я говорю так откровенно, но я давно не говорила с человеком, которому можно было бы сказать… который бы понял… Я тоже чувствую эту черную щель… она не только между людьми. Я чувствую ее, например, между собой и этой картинкой, между собой и этой рамкой. Ведь все здесь – следы. И по этим следам кто-то идет, но не я… Ведь если бы не революция, ни я, ни вы… Мы бы никогда не стояли бы здесь сейчас, не смогли бы согреться, бросив в печку этот стул. Мы всегда думали, что господа – это такие же люди, как и мы, только обманывающие нас, более хитрые, против которых можно бороться и победить. Но самое страшное, что мы и они ничем не отличаемся друг от друга, кроме того, что они – другие существа. И когда есть мы, их нет. И когда есть они, нас тоже нет. Раньше, до революции, нас не было, были только они. А теперь есть только мы, а их – нет. И нам никогда не удастся узнать, были ли они на самом деле, или кто-то подделал их следы. А если подделал, то кто и зачем. Чтобы сообщить что-то кому-то? Но не нам, а наоборот, сообщить так, чтобы мы не заметили, не поняли. Поэтому все так запутанно. Я сейчас читаю книгу про Индию… – Она вынула из сумочки потрепанную брошюру с напечатанным крупными узорчатыми буквами названием «Общество и эксплуатация в Индии». Под названием виднелось стилизованное изображение слоника с башенкой на спине. – Конечно, трудно читать сейчас, так мало сил остается после работы. Но, с другой стороны, чем-то ведь надо отвлекаться. А здесь так интересно написано… И это много объяснило мне, когда я читала про касты, про тысячи каст.
– Ишь ты, какой хобот у него кудрявый! – машинально сказал парторг, глядя на обложку брошюры. – Как на пачке чая.
– Простите меня, Владимир Петрович, что я так разболталась, мне кажется, я целый месяц молчала, что-то накопилось во мне. Всякие мысли и прочее… Если это, конечно, можно назвать мыслями… Вот, видите, Блок смотрит на нас с этого портрета. Вы знаете, я помню наизусть его стихи, но… разве можно поверить… особенно рассматривая его лицо на фотографиях, портретах… разве можно поверить в то, что он действительно существовал? Ведь все, что мы видим сейчас, мы видим в свете этой «буржуйки», в подмигивающем, ненадежном свете… В свете «буржуйки», – задумчиво повторила она. – Если хотите, в буржуазном свете. Война вернула нас в прошлое, которого на самом деле никогда не было.