Зина устало опустилась на стул, кисть ее руки легла на обложку книги, пряча слоника с башней на спине.

– Мне кажется, Зиночка, что ты как-то все переусложняешь. Тут и так тяжело – война, блокада. Ну, даже если оно все так и есть, как ты говоришь… Ну, можно все так себе представить, но ведь… Ведь тогда нет выхода никакого! Жить среди каких-то загадок и знать, что ничего понять нельзя, – это, прости меня, просто дремучая темнота какая-то! На самом деле все было – и они, и мы, и Блок, и классовая борьба. И разве так не лучше?

Дунаев ласково взял Зину за руку, и она, как дитя, забралась с ногами на диван, завернувшись в шубы. Дунаев сел рядом и вытащил новую папиросу. От печки шло ровное и сильное тепло, «чай» согревал тело, папироса, которую они раскурили вместе, передавая ее из рук в руки, убаюкивала сознание. Парторг почувствовал, что Зина стала задремывать. В полусне она продолжала говорить, но уже другим, разнеженным и мягким голосом, как говорят все засыпающие:

– Вначале, Владимир Петрович, существовало представление, что все люди – это один человек. Точнее, людей сначала не было, а был один человек – Пуруша. А еще точнее, не было ничего, кроме него. Потом из разных частей его тела образовались разные типы людей, которые назывались «варны». Тот, кто сотворен был из ног Пуруши, никогда не мог стать тем, кто сотворен из головы, поскольку имел другую природу, был слеплен из другого теста…

«А как же вот Поручик, например? Был беляком, а потом стал нелюдью лесной, колдуном… – думал про себя парторг, слушая Зину. – Или вот я – был парторгом, а теперь вот тоже нелюдью стал, как будто из другого теста…»

– …затем варны разделились на касты, соответственно профессиональному признаку. Каждая каста играла важную роль. И поскольку все были религиозны, все верили, что природу человека изменить нельзя. Таким образом, классовой борьбы не было. Прошлое не исчезало, будущее отсутствовало, а были только бесчисленные перерождения, в которых в целом повторялось всегда одно и то же…

Произнося это, Зина неожиданно склонила голову на плечо парторгу и замолкла. Дунаев почувствовал, что девушка попросту заснула.

Парторг сидел неподвижно, ощущая тяжесть ее головы на своем плече. Прядь ее мягких волос касалась его щеки. Состояние его было странным. Не прошло и часа с того момента, когда ему почудилось, что он приблизился к человеческому сознанию, погруженному в повседневность блокады. Но это приближение исчезло, и теперь он снова сидел в столбе плотного, словно застывший поток стали, бреда. Собственное тело казалось ему тоже стальным, наполненным невероятной мощью. Каждый мускул как бы застыл на своем месте, в ожидании любого приказа. Он казался себе стальным и к тому же жирно смазанным маслом – без скрипа, без трения поворачивалась шея, как на шарнирах могли двигаться колонноподобные руки и ноги. Давно уже стоял член, казавшийся парторгу огромным, раза в два больше обычного его размера во время эрекции. Ощущение эрекции само по себе было другим: раньше стоячий член как бы перечил остальному телу, словно взбунтовавшийся революционер. Теперь же Дунаев осознавал свой член как совершенный, идеально управляемый, предельно осмысленный и целесообразный агрегат, ценный инструмент осуществления каких-то вечных планов. В то же время из сердца прямо на лицо Зины шел ровный, непресекающийся поток любви. Дунаев ощущал это физически, он чувствовал, как сердце вырабатывает эту любовь в непомерных для человеческого существа объемах. Ему даже казалось, что он видит этот любовный луч и что он «золотит» этим лучом Зинино лицо, наслаивая на него свет, как слой за слоем покрывают позолотой пасхальные яйца. Лицо спящей девушки было явственно окутано золотистым сиянием. Член парторга, как он ощущал, также был нацелен на это сияющее лицо. Член был не просто напряжен – возникала иллюзия, что он постоянно растет, раздвигается, как телескоп. Дунаев стал торопливо, неловко, одной рукой расстегивать штаны, чтобы посмотреть, что происходит с его членом. Половой орган выглядел вполне естественно, если не считать легкого металлического блеска. Тем не менее Дунаев уставился на него так, как будто увидел впервые, совершенно завороженный его грандиозными формами: массивностью залупы, гладкой, как зеркало, и величественной, как купол собора, обрамленной снизу толстой бегемото-подобной складкой, мощью ствола, загадочностью мошонки, где перекатывались живущие своей тайной жизнью яйца. Все вместе казалось порождением неземной цивилизации, чем-то вроде метеорита, отполированного космическим ветром. Он перевел взгляд на лицо Зины: оно было абсолютно прекрасным, еще плотнее закутанным в золотой свет. Между сердцем Дунаева, его членом и лицом спящей девушки образовался как бы лучевой треугольник, причем лицо отражало сердечный свет, который затем повторно отражался зеркальной поверхностью полового органа. Зина по-детски причмокивала во сне.

«Зина олицетворяет сомнение, – внезапно четко прозвучал в сознании парторга чей-то внятный голос (ему показалось, он узнал голос Бессмертного). – Она голодна. Это тот самый голод, который с давних времен доводил до исступления так называемых людей, заставляя их вскрывать, откупоривать, внедряться, подозревая все новые и новые неточности, подставки, кулуарные соглашения, скрытые объемы всего. Эта каста сверхподозрительных называется «Рано утром пробраться в коровник, чтобы попить парного молока»».

«Нужно накормить ее! – подумал Дунаев. – Непременно нужно накормить ее, иначе она не переживет блокаду».

Он осторожно, чтобы не разбудить, положил девушку на диван, подложив под голову сложенную шубу и накрыв другой шубой. Зина спала крепко, только что-то невнятно пробормотала во сне. Затем Дунаев, двигаясь бесшумно, как хорошо смазанный робот, наклонился над ней, приблизив член к ее полуоткрытому рту на расстояние нескольких сантиметров. Затем один раз провел рукой по нижней части своего живота, слегка прикоснувшись к мошонке. В ту же секунду как по команде началось семяизвержение. Так Дунаев не кончал никогда прежде. Он абсолютно контролировал свое тело, как если бы был мастером, много лет посвятившим овладению сексуальными техниками. Усилием воли он сделал эякуляцию невероятно долгой, так что она растянулась минут на сорок. Член, равномерно вздрагивая, выделял сперму небольшими порциями. Густые белые капли падали на губы спящей, стекали в ее рот. Зина, не просыпаясь, младенчески улыбнулась во сне.

Дунаеву казалось, что семяизвержение будет длиться бесконечно. Он испытывал дикое наслаждение, но совершенно не осознавал этого, полностью увлеченный этим кормлением, как спасительным и милосердным актом. Он был абсолютно уверен, что его сперма – «волшебная»: он не просто кончал, а производил в огромных количествах сверхпитательную и сверхполезную субстанцию, содержащую в себе все необходимые для жизни вещества, в форме, идеально предназначенной для их усвоения ослабевшим от недоедания организмом.

Где-то в его сознании даже мелькнула картинка, не понятно когда и как туда запавшая, – женщина, кормящая грудью старика, – аллегория милосердия.

Все время, пока длилось «кормление», Зина крепко спала. Выражение ее лица было довольным и детским: видимо, ей снилось младенчество.

Наконец, выделение питательной жидкости прекратилось. Зина слизнула последнюю каплю, что-то пролепетала и повернулась на другой бок.

«Стальное» тело парторга сразу размякло. Он еле-еле успел застегнуть брюки ватными пальцами – в следующий момент сон накрыл его.

Комната, где они находились, еще некоторое время тускло освещалась дрожащим красноватым светом тлеющих в «буржуйке» угольков. Но вот последний уголек, ярко вспыхнув, погас. И «буржуазный свет», как его называла Зина, уступил место остывающей тьме, изредка прорезаемой тревожным лучом прожектора…

На следующее утро Зина разбудила парторга до рассвета, сказав, что им надо идти на фабрику. Они оделись и вышли на промерзшую темную улицу. По небу ползали белые лучи прожекторов. Иногда они внезапно гасли, но вскоре появлялись снова. Всюду темные, скукоженные человеческие фигуры появлялись из домов, спеша или на работу, или занять очередь за карточками или дровами. Многие люди шли, еле-еле переставляя ноги в громоздких валенках.