В этой внешней заботливости по отношению к новой жизни присутствует жестокое подавление жизни, которое может быть замаскировано избыточной сентиментальностью. Юнг пишет об этом так:

Женщины такого типа хотя и продолжают «жить для других», на самом деле не способны совершить никакую реальную жертву. Ведомые безжалостной волей к власти и фанатичной настойчивостью в отношении своего материнского права, они часто преуспевают в уничтожении не только своей личности, но и личной жизни своих детей. [102]

Третий паттерн – это сопротивление дочери власти матери в своей жизни. Она станет кем угодно, только не тем, кем была мать, будет заниматься чем угодно, лишь бы это не отвечало намерениям матери. Разумеется, осознанно или нет, она по-прежнему находится под доминирующей властью матери, и ее жизненный путь все равно определяется жизнью другого человека.

И, наконец, можно увидеть такую реакцию дочери на власть материнского имаго, которая выражается в сверхидентификации с отцом или с маскулинными энергиями. Ее идентичность будет находиться в широком спектре от вечной папочкиной дочки, пуэллы (puella), до амбициозной руководительницы, которая не щадит ни себя, ни других. Ей больше по душе общество мужчин, ей лучше считаться одним из них, чем исследовать свою фемининную природу. По ее ощущению, все, что можно считать фемининным, отравлено материнским началом, но живя такой жизнью, она по-прежнему остается маленькой девочкой, не вырастает во взрослую женщину независимо от тех успехов, которых смогла добиться. Она крайне подвержена страхам, боится состариться, страдает психосоматической тревогой и ощущает, что ее жизненная хватка слишком деликатная и слабая. Подобно мальчику, который живет тайной жизнью материнского Анимуса, такая женщина ускользает от своей матери, а следовательно, и от себя. В борьбе со своим отцом она может, по крайней мере, достичь самоутверждения; но в борьбе со своей матерью она может отделить от себя то, что ей необходимо в себе найти [103].

Может показаться, что мы возложили на бедных Маму и Папу слишком большое мифическое бремя, – собственно говоря, мы так и сделали. В конечном счете, они в свою очередь тоже были чьими-то детьми. Это земные, слабые люди, и, как любой ребенок, они полны страха, даже если ребенку они кажутся всемогущими великанами, обладающими магической силой и бесконечной мудростью, так как без труда перешагивают огромную пропасть страшащей неизвестности, которая маячит перед каждым ребенком. Как напоминает нам Юнг, каждый родитель «заслуживает любви и снисхождения, понимания и прощения» [104].

 Повторяю, использовать мифическое мышление – значит определять, что значат эти проблемы, какие энергии они воплощают и какие задачи они ставят. Все, что воплощено в мифе – все наши комплексы и неврозы как попытки драматизации воплощенного мифа, – помогает сделать невидимый мир более видимым. В каждом из родителей присутствует форма и динамика, то есть образец, который подвергается воздействию, и движущий центр, который побуждает его к какому-то осуществлению.

Перед каждым из нас стоят две задачи: так называемая маскулинная и так называемая фемининная. Если в нашем представлении возникают слишком буквальные образы таких задач, мы можем оказаться в двух ловушках сразу: либо в ловушке подражания, либо в ловушке подросткового мятежа. Если мы увидим в них двойственное воплощение формы и динамики жизни, то получим гигантское ощущение стоящей перед нами архетипи-ческой задачи. Нам приходится одновременно быть и делать; то есть воспитывать и определять; то есть оставаться дома и отправляться в странствие. Если исторически эти энергии и эти задачи имели половое разграничение, то каждый человек испытывал страдания вследствие подавления какой-то жизненно важной части его личности. И даже сейчас людям, которые живут в эпоху деконструктивизма и могут видеть приметы данного пространства и времени независимо от такой категории, как пол, -приходится решать древние задачи, проживая их во вневременной размерности.

Вместе с тем мы должны признать силу этих мини-мифологий, которые Юнг назвал комплексами, кластерами эмоциональной энергии, интерпретациями, ценностными системами, временными идентичностями, рефлекторными стратегиями, – все они, вместе взятые, создают мощную связь человека с прошлым. В той мере, в которой человек интериоризирует восприятие родной матери и родного отца, он обладает и склонностью к обобщению через поведение и установку. Все мы страдаем от заблуждений, связанных с сверхобобщением, ошибочно принимая наше мощное формирующее ощущение за ощущение целостности, и в силу своей предрасположенности впоследствии стремимся найти ему подтверждение в последующем опыте.

Мы настолько мало знаем, что воспроизводим эти повторения вследствие отщепленной мифологии, которую представляет собой каждый комплекс. Мы слишком мало знаем о том, что находимся во власти бессознательных вымыслов, то есть конструктов, которые скорее являются производными, чем порождением каждого уникального переживания, которое дает нам жизнь. Создать карту индивидуальной человеческой психологии – значит заняться мифографологией, изображая различные сценарии, которые воплощает каждый фрагмент целого. Наша жизнь все время работает на мифологию, даже если мы этого не осознаем. В паттернах и фантазиях повседневной жизни мы отыгрываем многогранность форм – образов ребенка, отца, матери, а также отношений между ними.

Глава 5. Задача героя

Что значит для нас сегодня быть героем? Какому мифу отвечает герой? Есть ли в мире такие герои, которые в большей степени умаляют человеческую личность?

В 30-х годах XX века Уильям Батлер Йейтс навлек на себя немало критики, решив не включать никого из поэтов времен Первой мировой войны в «Оксфордскую книгу современной поэзии» (Oxford Book of Modern Verse). Во введении к этой книге он объяснил, почему решил исключить из нее достаточно известных поэтов того времени, таких как Уилфред Оуэн (Wilfred Owen) [105], Исаак Розенберг (Isaac Rosenburg) [106]и Зигфрид Сэссун (Siegfried Sassoon), сказав, что в эпоху танков, отравляющих газов, воздушных бомбардировок, пулемета «максим» и всех ужасов, происходящих в окопах,

…пассивное страдание – это не поэтическая тема. Во всех великих трагедиях трагедия – это радость для умирающего мужчины; в Древней Греции трагический хор танцевал. Если человек исчез внутри амальгамы зеркала [107], никакое великое событие не станет лучезарным в его сознании. [108]

При том что Йейтс был великим человеком, на мой взгляд, его понимание героизма является слишком узким. В нивелировании современной демократии и бюрократическом обезличивании он видит замену благородного обычным и ординарным. Вместо того чтобы погибать, обороняя бастион, окруженный высокими крепостными стенами, мы умираем обычной, жалкой смертью: «Некоторые слепцы выезжают на полосу встречного движения -вот и все» [109]. По мнению Йейтса, основной приметой нашего времени является обезличивание и анонимность.

Но что же на самом деле представляет собой миф о герое, если его отделить от гипербол фильмов и легенд? Какую роль он играет в нашей повседневной жизни? Какая здесь действует мифологема?

Вообще герой – это имя, или обозначение, или персонификация некой энергии и целенаправленности, которая существует внутри каждого из нас, хотя мы можем совершенно себе не представлять, как получить к ней доступ.