Но есть и другое прочтение; на мой взгляд, оно не менее важно и не меньше предвосхищает ту тему, к которой Милош будет постоянно обращаться впоследствии, — противостояние разума и чувства. Разумеется, Милош, будучи католиком, не мог дуалистически противопоставлять эти два начала или отдавать одному предпочтение перед другим. Однако весь роман пронизан повторениями той мысли, что разум не способен к верному познанию, если не идет рука об руку с чувством; под этим словом Милош подразумевает интуицию (влияние Бергсона?), страсть, мистическое прозрение, молитву. Перечитаем другие отрывки. Выразив с нарастающим восторгом изумление от своей любви с Аналеной (глава кончается оргиасти- ческим возгласом: «Экстаз, экстаз! Вечный экстаз!»), герой заявляет, что такое напряжение чувств нельзя передать словами «пустыми, зараженными разумом», но позже признается, что с течением лет его «жестокий разум все- таки примешал каплю смешного к воспоминанию о тех нежных и мимолетных днях». Тем не менее, «восторг, который я тогда испытывал, мне и сегодня кажется скорее чрезмерным в проявлениях, чем безумным по сути»; потому что — «не одной ли любви я обязан всем своим запоздалым познанием, которого тщетно искал в пыльных томах, написанных людьми? Не она ли научила меня искать соль земли там, где еще есть надежда ее найти?»[17]. Это и есть та «мудрость любви», которая выше чисто рассудочного знания.
То, что мы имеем здесь дело не с банальным сентиментализмом, становится очевидно из концовки романа. Пинамонте, пройдя через все этапы страсти, расстается с любовницей, покидает Венецию — сцену, на которой разворачивалось его роскошное и ужасное приключение, и на корабле, уносящем его далеко оттуда, предается итоговым размышлениям. В них соединяются пути любви и оправдание не сводящегося к рассудку познания: «Широким крестным знамением я объял красоту моей нежной Венеции, печаль былого счастья, жизнь и смерть Аналены Водительницы. И плоть моя трепетала от сладострастия молитвы. Быстро летит свет небесный, еще быстрее — ум человеческий; но истина, открывающаяся чувству, превосходит быстротой и солнце и мысль. Я внезапно почувствовал, что один, один с самим собой. Молитва стерла с моих губ вкус того червивого плода, что любовь сорвала в Раю, зараженном Адамовой чумой. Я понял, почему Бог не хочет больше, не может больше показывать лик Свой человеку, почему любовь между тварями не есть больше присутствие Бога живого»[18].
Как поэтические сборники, так и роман отныне прокладывают путь к шедевру; особняком здесь стоят только «Стихии» (1911), содержащие, впрочем, стихи, написанные ранее уже опубликованных. «Мигель Маньяра» публикуется в номерах 45–46 «Нувель Ревю Франсез» за 1912 год, а затем в 1913 г. выходит отдельной книжкой. Театральная премьера состоялась 28 февраля 1914 года. Второе издание, которого очень хотел Годуа, появилось в 1935 году. «Мигель Маньяра» переводился (в том числе и недавно) на многие европейские языки и идет на сцене и в наши дни. Мы не станем ничего добавлять к анализу этого основополагающего сочинения, содержащемуся в статье Луиджи Джуссани; мы просто чуть дальше попытаемся воссоздать исторический персонаж, ставший прообразом главного героя, а пока вернемся к хронологическому очерку творчества Милоша.
Успех первого сочинения для сцены подтолкнул нашего автора еще раз испытать себя в этой сфере; так появился «Мемфивосфей», опубликованный в журнале в 1913 г., а отдельной книжкой — в 1914 г. Первое представление было дано 10 января 1919 г., с Карлосом Ларрондом в роли царя Давида. К тому же сюжету несколькими годами ранее обратился Андре Жид в своей «Вирсавии»: это любовь (снова любовь!) Давида к жене Урии, совершенное царем преступление, чтобы завладеть ею, и небесное возмездие за этот грех. Эпизод этот содержится во Второй Книге Царств; Милош его переиначивает, отдавая ту роль, которую в Библии исполняет пророк Натан, Мемфивосфею, сыну Ионафана, другу юности Давида. «Савл из Тарса» был написан в то же время, но так и не был опубликован, возможно из?за сценической рыхлости, присущей этой пьесе.
Можно сказать, что театральной трилогией завершается «поэтический» период у Милоша. Следующее сочинение, «Исповедь Лемюеля», появившаяся в 1921 г., уже целиком относится к «метафизическому» этапу. Показательно, что автор воспринимает свое сорокалетие как порог, переход от молодости (где как раз и главенствовало поэтическое вдохновение) к зрелости, отмеченной метафизическими поисками, которые Милош ведет, покрывая огромные пространства: от восточных учений до средневековой мистики, от Сведенборга до первобытных религиозных обрядов, от священных танцев до новейших научных теорий. Но путеводной нитью для него неизменно остаются католические догматы.
«Исповедь Лемюеля» содержит 9 поэм, последняя из которых, «Песнь Познания», «представляет собой сплав эзотерических учений, которыми отмечены пути познания, проходящие через все прошлое человечества»[19]. В сборник входит также «Послание к Сторгу», уже опубликованное в «Ревю де Оланд» в 1916г. и позднее перепечатанное в качестве предисловия к Ars Magna. Это сочинение изысканно умозрительное (хотя в нем, как и во всех последующих, Милош по–прежнему пользуется языком в каком- то смысле поэтическим), в котором Милошу удается дать определение некому виду общей теории относительности, где материя, пространство и время соединяются в движении. Некоторые критики подчеркивают удивительное сходство этой теории с открытиями Эйнштейна: «Поразительное совпадение. В одно и то же время, по разные стороны железного занавеса войны, два человека, не подозревающие о существовании друг друга, один — ученый- математик, другой — далекий как от точных, так и от естественных наук, два человека догадываются о всеобщей Относительности»[20]. Послушаем, как Годуа позднее комментировал это «Послание»: «Оно — нечто большее, чем пророческий вклад в теорию относительности; это высшее подтверждение всеведения Божественной любви, того всеведения, которое освещает вечной зарей лабиринты нашего земного странствия через райские и адские видения, запечатленные Милошем в красках и звуках поистине апокалиптических»[21].
«Метафизические» темы пространства, времени и движения широко трактуются в Ars Magna (1924) и «Эликсирах алхимиков» (1926).
Ars Magna состоит из четырех поэм: Memoria («Память»), «Числа», Turba magna («Великое смятение») и Lumen («Свет»). В этом сочинении Милош нашел едва ли не самое удачное словесное выражение своей «метафизики»; он и сам называет себя «тем, кто хочет писать душой слов». Именно в поисках души слов [и вещей] Милош преодолевает сухость и чистую рассудочность метафизики и поднимается на тот уровень, который можно определить как мистический. И тут возвращается та тема познания не только интеллектуального, с которой мы уже сталкивались в романе. Достаточно короткой цитаты: «Мысль — не более чем листок, оторвавшийся от дерева чувств, мозг — всего лишь спутник сердца. Он только принимает, просеивает и воспроизводит свет утверждения, которое посылает ему сердце в своем духовном излучении. Там созревает нетленное и целительное Золото божественного Милосердия; медовый металл, выделение ангельских пчел, золото, которого без помощи молитв, «Ave» и «Pater», не получить никаким синтезом». Последние слова, с одной стороны, подтверждают неизменное почтение Милоша к христианским догматам, а с другой, связывают его мысль с величайшей традицией христианской мистики. Согласно этой мистической традиции, никакая мысль не может горделиво полагать, будто способна познавать реальность сущего, если прежде не умалилась в смирении, высшим проявлением которого служит молитва (причем не та, что придумывает сам молящийся, а та, что закреплена церковной традицией). «Когда гаснет факел веры, тьма заливает мир и животворящее тепло утверждения сменяется холодными и мелкими рассуждениями любознательности. Где же целительное средство? Только в Молитве и в той высшей свободе, что в ней заключена»[22]. Робер Кантерс, указывая на переход от театрально–поэтического этапа в творчестве Милоша к мистико–метафизическому, писал: «Что Милош, начиная с определенного момента, знает твердо, — так это то, что единственно нужное употребление слова — не для того, чтобы установить связь между тварями, как в театре, а для того, чтобы попытаться установить связь между тварным и нетварным, как в молитве»[23].
17
Ibid., pp. 147–149.
18
Ibid., pp. 259, 260.
19
Stanley М. Guise, Le «Cantique de la Connaissance», in «Les Lettres», op. cit., p. 173.
20
Renee de Brimont, Milosz, poete metaphysicien, in «La Phalange», 15giugno 1936.
21
Godoy, p. 129.
22
Ibid, у р. 146. По поводу необходимости смирения для истинного познания, см.: Armand Guibert, Le gout de la depossession
23
chez Milosz, in «Les Lettres», op. cit., pp. 109–112. В этой краткой работе автор приводит важное высказывание Милоша: «Яоб- ращаюсь только к тем душам, которые признали молитву первейшим долгом человека». Последней формой выражения для своего поэтического вдохновения Милош изберет псалом: Psaurne de I'Etoile du Matin («Псалом Утренней звезды»), 1936.
23 Robert Kanters, Le lieu de la PrUsence, in «Les Lettres», op. cit., p. 177.