– Не пугайся, у тебя не будет самостоятельности, – сказал я, чувствуя, что готовлюсь к сальто-мортале.

– Почему это?

– Выйдешь замуж – и все! – крутанул я.

– А замуж – это что, не самостоятельность?

– Нет.

– Ух, ты, какой философ!

– А что, вон Евгений Онегин был философом в осьмнадцать лет, – напомнил я, возвращаясь в свой диапазон. – Мне вот-вот шестнадцать, пора начинать философствовать.

– Как, Эп, тебе разве будет шестнадцать? – удивилась Валя.

– Да, – печально подтвердил я. – Я с пятьдесят седьмого.

– А я с пятьдесят восьмого, и мне в июле будет уже пятнадцать, – радостно сообщила Валя.

– Дитя!.. А что было в пятьдесят восьмом?

Валя задумалась.

Милый Эп - any2fbimgloader9.png

Конечно, сам по себе год рождения человека ничего не значит для его жизни. Например, отец мой родился в год смерти Репина, а мама – в год смерти Горького, но папа не стал художником, а мама не стала писателем. А я вот появился на свет вечером 3 октября 1957 года, а 4 октября у нас запустили первый искусственный спутник Земли – как бы в честь меня. Это ли не намек на мое будущее? И я, полюбив физику с математикой, действительно рванулся туда. Пусть это смешно и даже глупо – стыковать случайные вещи, ведь в том же октябре родились еще тысячи самых разных людей, в том числе и ненавидящих физику с математикой, но уж очень хотелось увязать свою судьбу с мировыми событиями.

– Не помню. А зачем?

– Да так.

– Ой, темнишь, Эп! – Валя погрозила мне пальцем. – Или это и называется философствовать?.. А знаешь, мне иногда кажется по твоим глазам, голосу, мыслям, что ты взрослый и только прикидываешься мальчишкой. Правда, правда!

– А это плохо?

– Наоборот! Приятно иметь другом мальчишку и взрослого в одном лице. Как-то надежнее, – прошептала Валя. – Стой, а почему ты не в девятом?

– Я долго во втором классе проболел… Как подумаю, что остался бы всего год, так аж зубы ломит!

– Ничего, Эп, два года – тоже пустяк! Выдюжишь! Я тебе не дам скучать! – загадочно щурясь и подбадривающе кивая, сказала Валя. – Так я пишу «нет»?

– Если очень сильно попросишь.

– Ух ты, хитрый! Для него же – и еще просить! – легонько возмутилась она, но подошла ко мне, прижала мою голову к своему животу и, гладя ее, словно котенка, ласково заприговаривала: – Эпчик, миленький, хорошенький, пригоженький, не бросай школу, а то дурачком станешь, бякой, никто тебя любить не будет! – Я млел, улыбаясь и закрыв глаза: значит вот какая тут нужна шоколадка! – Хватит?

– Еще!

– Ишь, разнежился! Хватит, Эп!

Дальше особых разногласий не возникло, лишь когда я признал женский и мужской пол равными, Валя заметила, что женщины, наверное, хуже, а когда на вопрос, кто у нас глава семьи, ответил, что наша семья безголовая или двухголовая и что так и надо, Валя уверенно заявила, что это ошибка и что во главе семьи должен стоять мужчина, и даже пристукнула кулаком. На этом совместный труд наш закончился, Валя пожала мне руку, сказала, что по анкетным данным я парень хоть куда, а без анкет еще лучше, и вдруг спохватилась:

– Уроки-то, Эп! Я же еще уроки не сделала!

– А где же ты была до пяти? – спросил я.

– На свидании, – отшутилась она.

– А почему днем?

– Потому что вечером с тобой. – Она вскинула руки мне на плечи, ткнулась лбом в грудь, но, почувствовав, что я собираюсь обнять ее, живо отстранилась: – Все, все, Эп!.. Уж нельзя просто так прислониться!

– Нельзя.

– Проводишь?

– Через полчаса.

– Нет, Эп, сейчас. А то не успею.

– Уроки, уроки! – вздохнул я. – Они отравляют даже вот такие редкие минуты!.. Валя, а давай сегодня забудем про уроки, а! Сегодня было так хорошо!

– Не могу, Эп. Когда вечер, а уроки не сделаны, меня прямо сверлит всю! Хуже, чем голод.

– Ну десять минут!

– Эп!

– Ну хоть пять!

Валя покачала головой.

Я оделся и хмуро приоткрыл дверь нарочно лишая себя прощального поцелуя и этим думая наказать Валю, но она прижала дверь ногой и молча, чуть исподлобья, осуждающе-выжидающе уставилась на меня. Я не выдержал и поцеловал ее в щеку.

Было прохладно. Я накинул на Валины плечи свой плащ, оказавшийся ей почти до пяток, и взялся за пустой, как у инвалида, рукав.

Застекленные двери железнодорожных касс, сверкая, беспрерывно мотались, и люди, как пчелы у летка, так неугомонно сновали туда-сюда, что даже странным казалось, что они не взлетают, как пчелы.

Валя кивнула на кассы.

– Эп, давай купим билеты куда-нибудь далеко-далеко и без числа. Когда захотим, тогда и уедем.

– Вдвоем?

– Вдвоем.

– Давай.

Я запустил руку в карман плаща, нащупал сквозь тонкую материю Валину руку и сжал ее.

– Эп, – шепнула она, – я тебе завтра что-то скажу.

– Что?

– Что-то… Очень важное!

Я вздрогнул.

– Скажи сейчас.

– Сейчас этого еще нет.

– Чего этого?

– Ну того, что я хочу сказать.

– А откуда ты знаешь, что это завтра будет?

– Да уж знаю.

– А раз знаешь, можешь сказать сейчас.

– Нет, Эп, пока не сделаю, не скажу!

– Хм!.. Э-э, а завтра мы не сможем встретиться, – огорченно протянул я. – Завтра моя комиссия будет весь день обрабатывать анкеты. Я же председатель.

– Значит, послезавтра, в субботу.

– Послезавтра форум.

– Ну, тогда в воскресенье.

– Нет, Валь, это очень долго!

– Не долго, Эп. Было дольше.

– Тогда вот что, – вздрогнув, сказал я, осененный внезапной мыслью. – Завтра в двадцать один ноль-ноль я выйду в эфир. Лови меня. Я тебе тоже что-то скажу, ладно?

– Ладно, – тревожно согласилась она.

– Сверим часы.

У перекрестка Валя свернула к трамвайной остановке. Я послушно брел рядом, не желая больше ни продлевать свидание, ни даже о чем-либо говорить. Таинственное обещание Вали и мое собственное, сумасшедшее, окутали меня вдруг каким-то усыпительным теплом. Мысленно я уже перенесся туда, в завтрашний день, пытаясь угадать ее слова и повторяя свои, и поэтому расстался с Валей легко, почти радостно, словно это расставание приближало миг неведомых откровений…

Глава восемнадцатая

Валиных шпаргалок я не носил в школу, чтобы не выказывать своего неожиданного старания, стихи зубрил про себя, а бумажки, на которых то и дело писал новые слова, комкал и выбрасывал, так что никто в классе не догадывался, что я на всю катушку занимаюсь английским. Не знал и Авга. Эту неделю он не заходил к нам – утрами встречались на улице, а после уроков я задерживался со своей анкетной комиссией.

Отец с мамой укатили куда-то раным-рано. Я завтракал один, в десятый раз прокручивая на маге сцены в продовольственном магазине, и как-то забыл про время и про то, что надо поторапливаться. Смотрю: Шулин на пороге.

– Эп, ты жив?.. Я думал – помер! Кричу-кричу, свищу-свищу – хоть бы хны! Мы же опаздываем! – посыпал он, прокрадываясь ко мне в кухню, но вдруг замолк и настороженно остановился, прислушиваясь. – Что это?

– Где?

– Да вот звучит.

– Английский, – спокойно сказал я.

– Но-о? И правда. Откуда?

– Мои записи.

– Твои?

– Йес, – важно ответил я, и тут во мне взыграло озорство, и я без запинки выдал выученный английский текст.

У Шулина отвисла челюсть.

– Э-эп! – только и выдавил он.

Я затащил ошеломленного Шулина к себе в комнату, показал ему шпаргалки, веерами торчавшие там и сям, пояснил, как ими пользоваться, потом завел в гостиную, в туалет и, наконец, в кухню, где над раковиной были прикноплены стихи Томаса Мура «Those evening bells», написанные четким Валиным почерком. Это доконало Авгу. Он сел на стул и, подняв брови так, что они исчезли под низким чубчиком, спросил:

– А я?

Ему, наверно, почудилось, что я на полных парусах уношусь в какой-то новый мир, умный и блистательный, а он, как дурак, остается в старом, замшелом мире.