Я молчал.

Он же говорил часами, этим своим бархатным кошачьим голосом, умолял, выжидал и снова мурлыкал. Он говорил и говорил, а потом приходила боль.

«Фриды нет, — говорил я сам себе, — и мне не с кем поговорить, и я должен сидеть один, голый и замерзающий, без собеседника, ибо не могу разговаривать с Сабатини».

Слезы сами текли у меня из глаз. Здесь, в темноте, я мог плакать — Сабатини меня не видел. Что-то ползало по моим ногам, но мне было все равно. Если мое тело было пищей для этих тварей, что ж, они брали не больше, чем им требовалось. Они были лучше тех, кому всегда мало, даже если они вот-вот лопнут. Они крутились рядом со мной, как друзья, увлеченные своими делами. Ну, может, не друзья, но и не враги. Вот только разговаривать я с ними не мог.

Уж лучше было говорить с Фридой. Я закрывал глаза и видел ее такой, какой встретил впервые: гордой, смелой и красивой. Я мог сказать ей то, чего не сказал бы никому другому, и это помогло мне сохранить разум, пусть даже она не отвечала. Даже лучше, что она не отвечала — ведь она думала, что я Сабатини.

— Карло, — говорила она, — о-о, Карло, добрый Карло. Не делай мне больно, дорогой Карло. Где ты?..

И тогда мало было просто закрыть глаза, потому что я знал, что она лежит там без зубов, без ступней, что она пытается снова ходить на своих жалких обрубках. И глаза мои наполнялись слезами, и я плакал над бренностью тела.

Я рыдал в темноте и вспоминал…

Свет, преследующий тьму. Чудовищная черная тень на стенах камеры, тень с огромным ястребиным носом, губами, изогнутыми в улыбке, которые никогда не смеялись, никогда.

— Эй, почему ты молчишь? Вы же знакомы. Фрида, ты знаешь Дэна, послушника и убийцу? И ты, Уильям, знаешь Фриду, фаворитку Императора. Наверняка вы можете много чего сказать друг другу.

— Карло…

— Вам двоим просто поладить: ведь вы сговорились обмануть меня. Подумайте о крови и страданиях, лежащих на вас.

— Карло, дорогой мой…

— Любовница Императора! Кто бы мог подумать? Император побрезговал бы взглянуть на тебя сейчас — правда, Фрида? — даже если бы ты не украла у него волшебную игрушку. Белое тело, которое он ласкал, лицо, которое приказал увековечить в алмазе… теперь его бы замутило при виде тебя.

— Мой добрый Карло…

— Женщины — существа настолько нежные, что не стоит придумывать для них что-то утонченное. Они как ценные кубки: на них приятно смотреть, приятно иногда пить из них старое вино, утоляющее жажду, но стоит стиснуть их покрепче, и они разлетаются на куски. Фрида!

Дряхлая развалина становится на колени, пытается встать на ноги, не имеющие ступней.

— Да, Карло, я слушаю тебя, Карло, сделаю, что ты захочешь, Карло…

Прозрачная рука откидывает волосы, чтобы открыть жалкое лицо. Запавшие губы, страх, стискивающий горло, широко открытые выцветшие глаза.

— Странная штука боль. Я уже говорил тебе об этом. Женщины не выдерживают боли, она сокрушает их волю и душу. Они теряют свою неповторимость, перестают быть независимыми существами, становятся продолжением своих мучителей.

Стиснутый кулак, беззвучный стон.

— Карло, мой любимый Карло…

— Видишь? Она по-своему любит меня и сделает все, что я прикажу. Если я велю ей убить тебя, она сделает это, даже если ей придется ждать, пока ты заснешь, а потом голыми руками разорвать твое горло. Но я не заставлю ее делать этого, ведь мы с тобой друзья. Однажды и ты полюбишь меня, как она, однажды и ты захочешь поцеловать мои руки, когда я скажу тебе что-нибудь приятное, целовать руки, причиняющие тебе боль не потому, что хотят этого, а потому, что ищут истину. Твой разум болен, Уильям, он не хочет понять, что мы друзья, а у друзей не должно быть тайн друг от друга, поэтому мы должны учить этот разум, этот упрямый разум, и ранить тело, бедное, невинное тело, ибо разум болен, Уильям… разум болен…

Я рыдал, не в силах вспомнить, случилось это на самом деле или только приснилось мне, и не мог сосчитать, сколько времени прошло с тех пор, как забрали Фриду. Это ужасно, когда человек одинок и наг, ибо те, кто забирает твою одежду, уничтожают часть твоей крепости. Это лишь малая часть, но это уже начало конца. Потом они пытаются разрушить ее стены, добраться до укрытия, где ты сидишь, и смотришь на мир, и знаешь, что никто и никогда не сможет коснуться твоего истинного «я», даже если оно запутанно, и потерянно, и не помнит ничего, даже если ты сидишь и плачешь в темноте, и многоногие твари бегают по твоему телу…

Вдруг сел, обрадованный, почти счастливый, потому что мне пришло в голову, как можно сосчитать, сколько времени прошло после того, как забрали Фриду, и сколько я уже в этой камере.

У меня не было света, но я мог считать и в темноте. Я мог посчитать дни на пальцах. Осторожно касался я пальцев ног, шипя от боли, но эта боль была ничем в сравнении с мукой забвения. Боль осветила мой разум настолько, что я смог посчитать пальцы. На девяти из них не было ногтей, значит, я сидел здесь девять дней, а Фриду забрали четыре дня назад, когда начали «работать» с правой ногой, значит, с тех пор, как ее забрали, прошло четыре дня. Или пять. Наверное, пять, и скоро явятся они, чтобы отнести меня в комнату-пещеру, и Сабатини снова будет говорить и говорить, а потом придет боль, и еще один палец станет таким же, как остальные, и еще одна из внутренних стен моей крепости рухнет. Я застонал.

Их осталось уже немного. Мощные внешние бастионы рухнули, когда забрали мою одежду, а я увидел Фриду и понял, насколько велика их сила. А потом они поочередно разрушали другие стены и вскоре доберутся до моего «я», свернувшегося, как червяк в темной скорлупе, стонущего и одинокого. И тоща я скажу Сабатини то, что он хочет узнать.

И все же я знал, что когда меня понесут в ту комнату, я буду пытаться идти сам, буду спокойно смотреть на Сабатини и не скажу ни слова. Здесь, в камере, я мог стонать и плакать, но там соберусь с силами и буду молчать, пока у меня не кончатся силы и я не умру. Но это будет не скоро, и боли предстоит возвращаться снова и снова…

Каков на самом деле Сабатини? Я никогда не узнаю, что кроется за его улыбчивым лицом с большим носом и ледяным взглядом. Никто этого не узнает, ибо Сабатини выстроил вокруг себя крепость, которая простоит дольше, чем протянется его жизнь. Никто и никогда не разрушит ее, никто и никогда не коснется его «я». Во всем мире, во всей Галактике он всегда был один и не нуждался в помощи. Он ничего и никого не любил, ничего не боялся и ничего не хотел, за исключением одной вещи. Но дело было явно не только в камешке, он был лишь поводом… но, может, именно здесь слабое место в его крепости.

Я сидел в темноте, думая, что же он хотел на самом деле, но ничего не мог придумать — на ум приходил только камень и место, где он сейчас лежал, а это было опасно, думать об этом не следовало ни в коем случае.

В коридоре послышались шаги.

Нет! Это нечестно! Они обманывали меня, все время обманывали. Еще не прошел день с тех пор, как я вышел из той комнаты. Прошло всего несколько часов, потому что…

«Каждый день», сказал Сабатини, но это была хитрость. Они ждали всего полдня, а то и несколько часов и думали, что я не догадаюсь, потому что свет не доходил в мою камеру и я не знал, ночь сейчас или день. Но я знал. В перерывах между визитами в ту комнату они давали мне есть только раз. Но я не был голоден, значит, не мог пройти целый день.

Слезы навернулись у меня на глаза. Снова обман. Еще не время идти в ту комнату, и это нечестно, что они пришли так быстро, так быстро, так быстро…

Это еще одна хитрость, чтобы сломить меня. Они думают застать меня плачущим в темноте, но я перехитрю их.

Я вытер ладонью слезы и хотел подняться на колени, но идея оказалась не из лучших, потому что солома вонзалась в мои изуродованные пальцы. Тогда я передвинулся назад, к стене, пока не почувствовал на спине ее холодное влажное прикосновение.