— И все это ради какого-то камешка.

Однако она не спросила, почему я это сделал, ради чего страдал. Мне показалось, что она и так знает, и я был ей за это благодарен. Я все еще не был уверен.

— И ты не знал, что это такое и почему все так сильно хотят его получить?

Я пожал плечами.

— Может, это просто зеркало, в котором люди увидели отражение своих желаний. Наверное, все страдания и убийства были напрасны. А может, так бывает всегда.

— Нет, — сказала она. — Ты ошибаешься. Я думаю, что это ключ к крепости.

Я воззрился на нее, не понимая, что она имеет в виду.

— Подумай о них… о Силлере, Сабатини и прочих, — продолжала Лаури. — Они не были мечтателями, из тех, что гоняются за иллюзией или ищут собственную тень. Это сильные люди с холодным рассудком. Они должны что-то знать. Камешек этот должен быть основанием, на котором покоится Галактика, без него вся эта фантастическая конструкция развалится. Силлер был прав: раздел власти создает непреодолимые границы между частями Галактики, но одно простое открытие может все изменить. Похоже, камешек и есть такое открытие, и все эти сильные мужчины боятся его или жаждут власти, которую он мог бы им дать. А если камень действительно таков, значит, он ключ к крепости Галактики.

— Может, ты и права, — сказал я. — Я расскажу тебе, где он находится. Прежде чем бежать из Собора, я спрятал его там, откуда никто не может его забрать, ни ты, ни я, никто другой. Но если ты будешь знать…

— Я не хочу знать, — резко прервала меня Лаури. — Не хочу, чтобы ты мне говорил.

— Но если… если тебя схватят… — я умолк. Эта мысль была ужасна, даже хуже того, что делал Сабатини. — Если тебя схватит Сабатини, ты сможешь сказать ему…

— Уж лучше мне ничего не знать. Ты сам понял, что лучше ничего не говорить. Фриде было что сказать, но это ей не помогло.

Я вздохнул.

— Хорошо. Но если ты не ошибаешься относительно камня, с ним нужно что-то делать. Он должен попасть в надежные руки, если такие существуют.

— Но ты говорил, его никто не сможет забрать.

— Это правда. Никто из нас.

Вспоминая события последних недель, я сидел прямо, но теперь опять откинулся на подушки.

— Ты знаешь обо мне все, кроме одного. А может, даже и это. Я много болтал в бреду.

— Да, — сказала она, глядя в сторону, — ты бредил. Но твои слова не имели смысла.

— Не все. Часть их была вызвана жаром и болезнью, но одно было правдивее всего, что я когда-либо говорил. Ты знаешь, о чем я.

— Нет.

Повторить это было трудно, хотя в бреду я говорил эти слова много раз. Я помнил, что произносил их и чувствовал себя счастливым, несмотря на то что стены во мне рушились одна за другой. Но сейчас я должен был помнить о стенах и чувствах другого человека, и боялся, что из этого ничего не выйдет. Но, с другой стороны, я знал, что не успокоюсь, пока не скажу. Решившись, наконец я произнес:

— Я люблю тебя, Лаури. — Это прозвучало сдавленно и неестественно, и я испугался. — Не говори ничего, я ни о чем тебя не прошу. Мне только хотелось, чтобы ты знала. — Но это не было правдой, я понимал это и потому добавил: — Ты увидела меня без стен; понравилось тебе это зрелище?

Она счастливо вздохнула.

— Да. Да…

— Почему ты вздыхаешь?

— Я боялась, что стены окажутся слишком крепкими и ты никогда не скажешь этих слов.

Она склонилась ко мне так близко, что я уже не мог различить черт ее лица.

Ее губы коснулись моих, они тихонько двигались, словно шептали моим губам какие-то свои секреты, и я почувствовал в себе новые силы.

Я обнял Лаури, и она пришла ко мне, как рассвет, полная света, радости и обещаний…

— Уилл, — тихо сказала она. — Уилл… Уилл… Уилл…

А может, только подумала? В это мгновение мы могли делиться мыслями, если такое вообще возможно.

— Завтра я заберу камень, — сказал я.

15

Я долго наблюдал за Собором. Как и следовало ожидать, за ним следили Агенты. В своих черных одеждах они маячили в тени портала. Сабатини не отказался от своего.

Я разглядывал их, а они меня не замечали. «Ищите молодого человека, который хромает, — сказали им. — „Он может быть одет, как Агент, а может и по-другому. Он высокий, молодой и здорово хромает“. Старый сгорбленный вольноотпущенник в лохмотьях и потрепанной шляпе, надвинутой на лоб, не существовал для них.

Люди проходили мимо, и черные бросали на них короткие взгляды. Люди проходили сквозь мерцающий золотом Барьер и выходили обратно; входили подавленные, выходили спокойные, а черные смотрели и тут же забывали о них. Я же смотрел и запоминал. Вот вошел мужчина, державший со знаком цеха плотников на куртке ящик с инструментами. Обратно он не вышел.

Широко шагая, я двинулся в сторону Барьера. Пальцы еще немного болели, но я не хромал. Это было нелегко, но я знал, что хромать мне нельзя. Поднимаясь по высокой лестнице, я настраивался на подобающий лад.

«Убежище, — думал я. — Приют для души. Нет Барьера для тех, кто ищет покоя».

Получалось у меня плохо — я не хотел ни убежища, ни покоя. Нелегко человеку управлять своими мыслями, вкусившему счастья — думать о печали, решившему преодолеть все препятствия — изображать сломленного и потерявшего надежду, идти, загребая ногами и горбиться, вместо того чтобы выпрямиться и хромать, если уж ноги болят.

Слабое покалывание предупредило меня, что Барьер нельзя обмануть.

«Лаури покинула меня, — подумал я. — Мне никогда уже не увидеть ее, она ушла, и я стал ничем».

Слезы навернулись на глаза.

«Покой, — думал я, — как мне нужен покой. Я не могу желать невозможного, для меня нет иного спасения, кроме Собора».

Я продолжал подниматься по лестнице, которую трудно преодолеть, не хромая, цепляясь за надуманные чувства и забыв о Барьере, и Барьер открылся, пропустив меня.

В Соборе было спокойно и свежо, здесь царил истинный покой. Единственное место в мире, где было так спокойно, а я покинул его и уже никогда не буду принадлежать ему вновь.

Я стиснул зубы.

«Есть вещи и получше покоя. Покой — это капитуляция, противоестественное состояние. Он не может существовать одновременно с жизнью, только смерть дает полный покой; тогда кончается борьба и человек сдается окончательно».

Тоска моя прошла, и я начал обдумывать план действий.

Шла служба, и я мысленно оценивал ее. Интересно, кто сидит в контрольном зале? Отец Михаэлис? Отец Конек?

Склонив голову, я опустился на колени недалеко от Портала, краем глаза оценивая результаты ремонта. Пролом в стене фасада заделали цементом. Кто-то сделал это очень тщательно, цвет совпадал идеально, и можно было заметить только тонкую, не толще волоса, полоску. Большинство скамей тоже восстановили, и лишь несколько еще требовали отделки. Позади я заметил столяра, он дожидался окончания службы.

За алтарем появлялись все новые чудесные видения. Они создавались со знанием дела, но вдохновения в них не чувствовалось, и я подозревал, что за пультом сидит отец Конек. Думает, вероятно, о чем-то другом, о своих любимых реликтах, о таинственных машинах неведомого назначения, которые еще могли бы пригодиться Церкви. И конечно, гадает, какое еще открытие совершит брат Джон, пока он ведет службу.

Я пригляделся к прихожанам, стоявшим на коленях рядом со мной. Они всматривались в экран слепо, покорно, с лицами, освещенными верой и очарованием. Я завидовал им, их благословенному невежеству. Ибо знать слишком много — значит сомневаться, а я знал слишком много и уже не мог верить так слепо, как они.

Закрыв глаза, я думал о том, каков я. Во мне странно уживались сила и слабость, знания и невежество, смелость, трусость и множество других вещей, которые я осознал только теперь. Мне вспомнилось, каким я был, прежде чем меня подхватил вихрь мирской жизни. Не лучше ли было оставаться в смирении и неведении? Но разве был бы я счастлив, оставаясь спокойным?

И где-то в глубине моей души родилась уверенность, что знания, пусть даже причиняют печаль и боль, стоят всего остального, что я никогда не смог бы остаться в монастыре, даже если бы Фрида не вошла в Собор. Она лишь ускорила неизбежное. В конце концов я отвернулся бы от монашества, ибо жизнь имеет смысл и мыслящий человек должен искать этот смысл, хочет он того или нет.