Так было и с Шуркой. Он попрощался с писарем и вначале по инерции думал о другом, постороннем. Подивился великолепию Дворцовой площади, которое не могли испортить даже заколоченные досками окна Эрмитажа. Потом заинтересовался поведением шедшей впереди женщины с двумя кошелками. Вдруг она изогнулась дугой и пошла очень странно, боком, высоко поднимая ноги, как ходят испуганные лошади.

Проследив направление ее взгляда, Шурка увидел крысу. Не торопясь, с полным презрением к прохожим, она пересекала площадь — от Главного штаба к Адмиралтейству. Голый розовый хвост, извиваясь, тащился за нею.

Крыс Шурка не любил; их множество водилось на Лавенсари. А эта вдобавок была на редкость самодовольная, вызывающе самодовольная.

Все-таки был не 1942, а 1944 год! Блокада кончилась, фашистов попятили от Ленинграда. Слишком распоясалась она, эта крыса, нахально позволяя себе разгуливать среди бела дня по Ленинграду.

Шурка терпеть не мог непорядка. Крысе пришлось с позорной поспешностью ретироваться в ближайшую отдушину.

Вслед за тем юнга с удивлением обнаружил, что в этом полезном мероприятии ему азартно помогала какая-то тщедушная, неизвестно откуда взявшаяся девчонка.

— Ненавижу крыс! — пояснила она, отбрасывая со лба прядь прямых, очень светлых волос.

Шурка, однако, не снизошел до разговора с нею и в безмолвии продолжал свой путь.

На Дворцовом мосту он остановился, чтобы полюбоваться на громадную, медленно текущую Неву. И тут, когда он стоял и глядел на воду, наконец дошло до него сознание непоправимой утраты. Гвардии старшего лейтенанта нет больше!

В такой же массивной, тяжелой, враждебной воде исчез Шуркин командир, и всего несколько часов назад. Вместе с самолетом, с обломками самолета, камнем пошел ко дну. Умер! Бесстрашный, стремительный, такой веселый выдумщик, прозванный на Балтике Везучим…

Шурку ни с того ни с сего повело вбок, потом назад. Он удивился, но тотчас забыл об этом. Он видел перед собой Шубина, державшего в руках полбуханки хлеба, к которой была привязана бечевка. Стоявшие вокруг моряки хватались за бока от хохота, а Шубин, улыбаясь, говорил Шурке: «Учись, юнга! Заставим крыс в футбол играть».

Во время войны на Лавенсари не стало житья от крыс. Днем они позволяли себе целыми процессиями прогуливаться по острову, ночами не давали спать — взапуски бегали взад и вперед, стучали неубранной посудой на столе, даже бойко скакали по кроватям.

Однажды Шубин проснулся от ощущения опасности. Открыв глаза, он увидел, что здоровенная крысища сидит у него на груди и плотоядно поводит усами. Он цыкнул на нее, она убежала.

Тогда Шубин пораскинул умом. Он придумал создать «группу отвлечения и прикрытия». С вечера на длинной бечеве подвешивалось в коридоре полбуханки (хоть и жаль было хлеба). Крысы принимались гонять по полу этот хлеб, вертелись вокруг него, дрались, визжали, а Шубин и Князев тем временем мирно спали за стеной.

«Учись, юнга, — повторял Шубин. — В любом положении моряк найдется!» И как беззаботно, как весело смеялся он при этом!

Ох, командир, командир!..

Шурке стало бы, наверное, легче, если бы он заплакал. Но он не мог — не умел. Только мучительно давился, перегнувшись через перила, словно бы пытался что-то проглотить, и кашлял, кашлял, кашлял…

Через минуту или две, когда пароксизм горя прошел, Шурка услышал над ухом взволнованный тонкий голос, похожий на звон комара. Кто-то суетился возле него, пытаясь заглянуть в лицо.

— Раненый, раненый! — донеслось издалека. — Обопритесь о меня, раненый!

Это была давешняя девчонка, вместе с ним гонявшая крысу. А кто же был раненый?.. О, это он сам. Ведь руки-то у него забинтованы.

Мельком взглянув на девочку, Шурка понял, что блокаду она провела в Ленинграде — уж очень была тщедушная. И лицо было худенькое, не по годам серьезное. Цвет лица белый, мучнистый, под глазами две горизонтальные резкие морщинки. «Блокадный ребенок», — говорят о таких. Ошибиться невозможно.

Хлопотливая утешительница уверенным движением закинула Шуркину руку себе на плечо и попыталась тащить куда-то. Обращаться с ранеными было ей, видно, не в диковинку.

А комариный голос немолчно звенел:

— Сильней налегайте, сильней! В нашей сандружине я…

Шурка дал отвести себя от перил и усадить на какое-то крыльцо. Но от подсчитывания пульса с негодованием отказался.

— Чего еще! — пробурчал он и сердито вырвал руку.

— Вы раненый, — сказала девочка наставительно.

— Заладила: «Раненый, раненый»!.. — передразнил он. Помолчал, негромко добавил: — Просто, понимаешь, переживаю я…

Он запнулся. Теперь, вероятно, надо встать, поблагодарить и уйти. Но куда он пойдет? Друзья его находятся очень далеко, на Лавенсари. В Ленинграде нет никого. А остаться с глазу на глаз со своим горем — об этом даже страшно подумать.

Иногда человеку дороже всего слушатель, а еще лучше слушательница. Шурка был как раз в таком положении.

— Переживаю я за своего командира, — пояснил он и шумно вздохнул, как вздыхают дети, успокаиваясь после рыданий. — Был, знаешь ли, у меня командир…

И Шурка рассказал про Шубина.

«Наверное, очень стыдно, что я рассказываю ей, — думал он. — Но она же видела, как я переживал. И потом, она ленинградка, провела в Ленинграде блокаду. Она-то поймет. А рассказав, я встану и уйду, и мне не будет стыдно, потому что мы никогда больше не увидимся с нею. Ленинград большой…»

Понурив голову, он сидел на ступеньках грязного крыльца, заставленного ящиками с песком. Рядом слышалось взволнованное дыхание.

«Слабый пол», — подумал Шурка. Потом девочка по-бабьи подперла щеку рукой, и очень добрые синие — кажется, даже ярко-синие — глаза ее наполнились слезами.

И Шурке, как ни странно, стало легче от этого…

ХОЛОД БАЛТИКИ

1

А с Шубиным произошло вот что.

Очутившись в воде, он прежде всего освободился от парашюта.

По счастью, в кармане был перочинный нож. Он вытащил его. Движения были автоматические, почти бессознательные, как у сомнамбулы. Все было подчинено умному инстинкту самосохранения.

Долой лямки парашюта, долой тяжелый, тянущий ко дну пистолет!

От этой обузы он избавился легко. Но с ботинками и одеждой пришлось повозиться. Никак не расстегивались проклятые крючки на кителе, потом, как назло, запуталась нога в штанине. Наконец Шубин остался в одном белье. Оно было трофейное, шелковое — шелк не стесняет движений.

Он лег на спину, чтобы отдышаться. Море раскачивалось под ним, как качели.

Плыть не имело смысла. Он не знал, куда плыть. Ориентироваться по солнцу нельзя, небо затянуто облаками. Встать бы, чтобы осмотреться, так ноги коротковаты, надо бы подлинней. До дна верных полсотни метров.

Но пустота не пугала. Шубин был отличным пловцом. Сначала он даже не почувствовал холода.

— Места людные, — бормотал он, успокаивая себя. — Подберут. Не могут не подобрать. Надо только ждать и дождаться.

Это было самое разумное в его положении — сохранять самообладание, не тратить зря сил.

— Сескар почти рядом, — продолжал он прикидывать, раскачиваясь на пологой волне. — Посты СНИС, конечно, засекли воздушный бой. На поиски уже спешат катера, вылетела авиация…

(Он не знал, не мог знать — и это было счастьем для него, — что «ЛА-5» и вражеский самолет, кувыркаясь в воздухе, ушли далеко с курса и Шубина ищут совсем в другом месте).

Вдруг что-то легонько толкнуло в плечо. Он быстро перевернулся на живот. Волна качнула, подняла его, и он увидел человека в ярко-красном полосатом жилете. Человек плавал стоймя, подняв плечи и запрокинув голову. Шлема на нем не было. Виден был только стриженый крутой затылок.

Шубин сделал несколько порывистых взмахов, чтобы зайти с другой стороны. Он ожидал увидеть юношу, который, обернувшись, ободряюще улыбнулся ему несколько минут назад. Нет. Рядом покачивался мертвый вражеский летчик. У него было простое лицо, светлобровое, очень скуластое. Лоб наискосок пересекала рана. Выражение лица было удивленное и болезненно жалкое, как почти у всех умерших.