Насчет головы Зяблик не врал. То, что сейчас ворочалось в ней, нельзя было даже мыслями назвать – а так, муть какая-то сонная. Коровья жвачка. Он попробовал сосредоточиться – не получилось. Попробовал читать – смысл не доходил. Неведомая сила, втихаря овладевшая миром, угнетала не только природу, но и человеческий разум.
Так в полном неведении прошло еще двое или трое суток, точнее определить не получалось – зэкам наручные часы не полагались, распорядок, по которому жизнь раньше катилась минута в минуту, пошел насмарку, контролеры категорически воздерживались от любых разговоров, даже на оскорбления не отвечали. Кормили хуже, чем в штрафном изоляторе: хлеб, вода, изредка селедка и сырая свекла. Потом вместо хлеба стали давать пресные, плохо пропеченные лепешки местной выделки.
Однажды после завтрака, который с тем же успехом мог считаться и ужином, некоторых заключенных вызвали в коридор с вещами. В основном это были те, чьи срока кончались или кто сидел за мелочевку.
Остался народ отборный: рецидивисты разных мастей, лица, известные своим буйным поведением, а также все, кто, по выражению законников, был осужден за «преступления против личности». Парашу теперь подрядился выносить Лишай и его приятели, что никак не соответствовало их лагерному статусу и уже поэтому было весьма подозрительно. За едой на кухню ходил уже не старик Силкин, а махровый уголовник Плинтус, чья биография, скупыми средствами татуировки изображенная на кистях рук, могла повергнуть в трепет даже кровожадную бабусю Агату Кристи. Все утаенные от шмонов острые предметы были тщательно наточены. Что-то назревало. Зяблик, оказавшийся в числе немногочисленной оппозиции, вел себя сдержанно, не рыпался. Он или валялся на койке, или часами стоял у окна, созерцая ближайшие и дальние окрестности.
Старые пожары в городе выгорели, но начались новые. Несколько раз слышна была перестрелка. Однажды к реке, которую уже курица могла вброд перейти, подступило стадо каких-то весьма странных на вид коров – худых, малорослых, горбатых, с огромными рогами в форме полумесяца. Багровое зарево на западе притихло, зато на юге то и дело вспыхивали зеленые зарницы.
– Эх, говядинки бы пожевать, – глядя на коров, с тоской сказал подручный Лишая, молодой уркаган Песик. Последнее время он не сводил с Зяблика глаз.
Бунт, сильный именно своей жертвенной самоубийственной решимостью и в то же время тщательным образом спланированный, вспыхнул в момент выдворения из камеры параши. Сутки до этого заключенные мочились в окно, а большую нужду терпели, благо скудная кормежка этому способствовала. В пустую парашу залез малорослый, но ловкий и отчаянный осетин Заур. Лишай и немой налетчик Балабан, гнувший пальцами гвозди-двухсотки, взялись за ручки жестяной бадьи. Остальная публика держалась настороже, хотя вида старалась не подавать. Зяблик, а с ним еще человек пять, остались демонстративно лежать на койках.
– Главное, не дрейфить, – сказал Лишай. – В конвое четыре человека, да на посту в коридоре двое. А тревогу им поднять нечем. Связь-то не работает.
Шум, производимый золотарями, постепенно приближался к их камере. Наконец в коридоре раздалось: «Седьмая, приготовиться!» Дверь, ограниченная вмурованным в пол железным шпеньком, открывалась ровно настолько, чтобы в нее могла пройти параша. Более объемных предметов отсюда никогда не выносили. Против двух арестантов оказалось сразу трое надзирателей, а четвертый, не убирая руки с ключа, вставленного в замок, стоял за дверью, готовый в случае опасности немедленно ее захлопнуть.
– Тащи! – приказал надзиратель с автоматом, еще не зная, что это последние слова в его жизни.
Едва параша очутилась за порогом камеры в таком положении, что не позволила бы дверям легко захлопнуться, как из нее чертом вылетел бедовый Заур и всадил в глаз автоматчику расклепанную и тщательно заточенную велосипедную спицу. Одновременно Балабан ударом кулака свалил второго надзирателя, а Лишай набросился на третьего. Четвертый попытался ногой выбить парашу из дверного проема, но в нее уже уперлись двое или трое заключенных, по спинам которых из камеры рвались остальные.
Со стороны расположенного в коридоре стационарного поста резанул автомат. Пули запели и зацокали на все лады, отражаясь от каменных стен в железные двери, а от дверей – в стены и, само собой, дырявя при этом хлипкую человеческую плоть. Началась паника, усугубленная ревом тревожной сирены. (Тут расчет Лишая не оправдался – у охраны имелись небольшие, но весьма голосистые ручные сирены.) Все, кто успел вырваться в коридор и уцелел при этом, поперли обратно. Дело спас хладнокровный Песик, сумевший-таки извлечь бесхозный автомат из-под кучи живых и мертвых тел. Прикрывшись железной дверью, он через отверстие кормушки дал ответную очередь. Рев сирены сразу пошел на убыль.
– Говорил же я тебе, что по-сухому не выйдет, – сказал Лишай, с задорной улыбкой оборотясь к Зяблику.
Действительно, кроме троих надзирателей (остальные сбежали), навечно припухло и немало своих: Заур с простреленной башкой так и остался сидеть в параше, Балабана прошили сразу не менее пяти пуль, на нем и под ним лежало еще несколько урок. Раненые стонали и матерились, умоляя о помощи, но пока было не до них – грохотали и выли, требуя немедленного освобождения, соседние камеры.
Спустя совсем немного времени в руки восставших перешел весь второй этаж. С боя добыли еще несколько автоматов, полдюжины пистолетов и целую кучу резиновых дубинок. Пленных надзирателей затолкали в тесный, сырой изолятор, дабы те сами хоть немного вкусили прелестей подневольной жизни. Все это Зяблик понял из раздававшихся в коридоре победных кличей.
Сам он за это время вставал с койки только два раза: сначала для того, чтобы вывалить из параши тело Заура и использовать сей сосуд по назначению, а потом – чтобы выполнить последнюю волю издыхающего на цементном полу старовера Силкина. Воля эта была такова: поставить поминальную свечку и заказать заупокойную службу в кладбищенской часовне города, столь далекого от этих мест и столь незначительного, что Зяблик сразу постарался о нем забыть. Все свое имущество, кроме мешочка сухарей, Силкин завещал распределить между сокамерниками, сухари же предназначались Зяблику персонально.
Закрыв старику глаза, Зяблик с сухарем в кулаке вернулся на койку, но и на этот раз полежать спокойно ему не дали. Охрана, оправившись от первого шока, сплотила свои не такие уж малые силы, надела бронежилеты и спецшлемы с пластмассовыми намордниками, прикрылась щитами и пошла в контратаку, предварительно дав бунтовщикам хорошенько понюхать «черемухи». Тут уж пришлось дружно отбиваться всем заключенным – в случае успеха осатаневшая охрана не стала бы разбираться, кто прав, а кто виноват.
Зяблик дрался табуретом, потом ножкой от табурета, потом голыми руками, потом, обжигая пальцы, швырял обратно металлические гильзы с «черемухой», потом, уворачиваясь от чужих сапог, катался по полу, потом кусался, лягался, а когда удавалось встать хоть на четвереньки, бодался – и все это обливаясь обильными горькими слезами.
Довольно скоро удача стала клониться на сторону заключенных, ведь их понуждали сражаться сильнейшие из человеческих страстей – жажда жизни и страх смерти, а охранников – только занудные уставы да опостылевшие служебные обязанности. Кроме того, в отличие от бунтовщиков, им было куда отступать, а такая возможность всегда расхолаживает.
На плечах обратившегося в бегство противника урки ворвались на первый этаж, после чего их численность сразу утроилась. Затем побоище переместилось на свежий воздух. Там служителям правопорядка противостояло уже до полутысячи «социально опасных лиц». Попок, дежуривших на сторожевых вышках, расстреляли из трофейных автоматов, лагерную канцелярию подожгли, весь спирт в лазарете вылакали, всех вольнонаемных медсестер многократно и разнообразно изнасиловали – в общем, виктория была одержана полная.