Петряков оглянулся в сердцах, бросил хмуро:
— А ты попадись ко мне с перебитыми кишками на стол… Только «лошадь Пржевальского» тебя и спасет, а вовсе не отчисленные мною красавицы.
— Хо-хо! Сказал тоже: с перебитыми кишками…
— С перебитыми кишками — на тот свет.
— К праотцам!
— В кущи рая…
— Нет, есть у него, братцы, девчаточки!.. Просто прелесть какие! Только больно зеленые…
— Ну да. Еще дедушка Крылов сказал: зелен вино-град!
— Зеленых, брат, грех обижать.
Народ все прибывал, и каждый, входя, полушепотом спрашивал:
— Зачем вызывают-то? Очередная накачка? За что?
— Как будто сам не знаешь за что! За то, что твой полк вчера плохо стрелял.
— Ну да! И вовсе не плохо!
— А что ж, хорошо?
— Ну не все же рождаются гениями сразу! Поучимся, потренируемся… Терпенье и труд все перетрут!
Вошел адъютант командира дивизии, в мягких сапожках, серый, усатенький, как котенок; изогнувшись, сделал мягкое движение бархатной лапкой:
— Прошу…
Они повалили в распахнутую дверь кабинета генерала примолкшие, ожидающие, притихшей толпой.
— …Выезжать, товарищи, так. В первом эшелоне у нас стрелковый полк Железнова. Затем артполк. Потом медсанбат…
С утра в воздухе вьется серый, назойливый, как мошкара, мелкий дождь. Низкая редина туч обложила все небо. Дым паровозов стелется почти параллельно земле.
На станции — груженые фуры, трехтонки, полуторки, груды ящиков, зенитные пулеметы, квадратные горы спрессованного и перетянутого проволокою сена, задранные кверху дулами полковые орудия, минометы. В стороне, головами в один общий круг, спутанные и связанные поводьями кони. Они деловито и, не обращая внимания на происходящее, дружно жуют чуть присыпанный свежей влагой овес.
Шум, крик, ругань:
— Давай, да-вай… твою растак! Ну куда ты, куда ты, тебе говорят!
— Раз, два-а, взя-ли!
— Петров! Петров! Куда потащил? Клади на эту платформу!
— Эй, Андрюха! Ложь с того угла, ложь с того угла, мать твою так!..
Хруст разбитого стекла, грохот копыт по деревянному настилу сходней, конское ржание и крик понукающих ездовых уже внутри огромного, темного и сырого пульмана.
Транспортный взвод, состоящий из одних запасных, или, как у нас в батальоне их называют, «дядькóв», сегодня взмок от работы: ему больше всех достается. Они втаскивают по намокшим и скользким сходням походные кухни, котлы, продовольствие, поднимают на платформы повозки, грузовики. Санитары, медсестры и врачи из медроты грузят свернутые в бесформенные узлы брезентовые палатки, опоры и колья растяжек, бунты веревок, оконные рамы со стеклами, железные бочки из-под бензина, печные трубы, ящики с медикаментами, автоклавы, носилки, операционные столы, рефлекторы, биксы и прочую разную мелочь.
Всюду шум, суета, движение, грохот…
Я сижу на охапке мокрого сена. Шинель на мне мокрая. Сапоги давно полны воды. От холодного ветра меня бьет неприятная мелкая дрожь.
Я жду с нетерпением, когда Финяк сжалится надо мной и принесет чего-нибудь горячего похлебать, обогреться. Прямо по поговорке: «Ешь — потей, работай — мерзни». А потом, когда меня сменят с дежурства, я тоже буду грузить, помогать втаскивать в ледяные вагоны ящики с книгами, баян, киноаппаратуру, движок, меховые одеяла, стеганые «конверты», носилки, доски, тюки брезента…
Наконец мы стоим в открытых дверях вагона и прощально глядим на опустевшую станцию — я, Марьяна и Женька. Дождь все еще продолжается. Он сеется, сеется, мелкий, крапчатый… В его сером тумане давно скрылась из глаз Старая Елань. Сквозь лохмы туч не видно ни желтых луковок-куполов, ни прозрачных, открытых ветрам белых звонниц. Мокрое ржаное поле за станцией тоже в серой холодной мгле. Оно голое, ледяное.
Светает.
Уже скоро вторые сутки, как труба сыграла нам боевую тревогу.
Старшина Финяк, как кошка, впрыгивает в наш вагон, снимает с головы промокшую, потерявшую форму кубанку и вытирает суконным малиновым ее днищем свой мокрый морщинистый лоб.
— Сейчас, девочки, паровоз прицепят! Никуда не выходите.
— По вагона-ааааам!.. — раздается откуда-то из-под колес давно ожидаемая нами команда.
Рывок. Толчок. Земля округляется, начинает медленно уходить из-под ног вправо.
— Куда это мы? Смотрите! Почему в обратную сторону?
— Для разгона.
— Сейчас наберет скорость — и айда! Воевать так воевать: пиши в обоз!
Поезд все бойчей и бойчей начинает подстукивать в лад своему собственному быстрому ходу. Мы сидим, не спавшие почти две ночи, уставшие от тяжелой мужичьей работы, и всматриваемся в мелькающие мосты, голые черные деревья и выбегающие прямо из-под колес желтые, вздувшиеся от дождей, извилистые равнинные реки.
Вот и кончилась наша тихая жизнь в Старой Елани, наши встречи и ссоры, наши первые армейские муки, наши радости осознания своего солдатского долга…
— Прощай, Старая Елань! Прощай, серый дождь!
— Девочки, милые!.. Да ведь мы ж не на фронт!
— Тю! Ты что, сдурела?
— Шутки шутишь?!
— За такие шутки по шее!
— Да смотрите ж, куда нас везет паровоз!.. Вы что, не видите, куда мы едем?
Кто-то недоумевающе восклицает:
— Господи! Что же это такое? Да ведь это ошибка! Действительно не на фронт!
Ошибка или не ошибка, но в самом деле нас везут не на запад, не в сторону фронта, а еще дальше в тыл, на восток. Что там впереди — Мордовия, Оренбуржье?..
Финяк мнет серый носовой платок в руке. Он прячет глаза, едва шевелит замерзшей потрескавшейся синей губой:
— Вот что, девочки, кажуть: гансы бомбят Воронеж! Приказ всем военным объектам тикать на восток…
Часть II
Глава первая
Ах, женская мода 1963 года, и кто тебя выдумал?! Высокие кожаные сапоги, костюмы и платья цвета хаки — разве только что без погон, а так чистейшей воды военная форма, — я думала, я тебя относила!
А высокие меховые шапки, похожие на туркменские папахи конников генерала Доватора! А короткие, чуть расклешенные юбки с двумя байтовыми складками спереди! Кажется, совсем недавно они числились за мной в вещевом аттестате!
Наверное, каждому поколению хочется поиграться в войну. Если в доме мальчишка, то купи ему пистолет, и чтобы он стрелял совершенно как настоящий. Если в доме девчонка, то подавай ей черевички, да не простые, а какие носила сама царица… сама царица полей, матушка-пехота, в одна тысяча девятьсот… — дай бог памяти, — одна тысяча девятьсот сорок первом году.
30 ноября сорок первого года, в три часа ночи, нас выгрузили, из эшелона под Москвой на станции Павшино, забитой вагонами.
В небе над спутанными в клубок железнодорожными путями белой прошивью чуть светились морозные звезды. Глухо спали снега. Угрюмо чернели пристанционные здания. Где-то вдалеке, где, по нашему разумению, находился фронт, что-то равнодушно и равномерно ударялось о землю, но это было так далеко и звучало так спокойно, беззлобно, что мы удивились. Неужели это и есть она, та самая настоящая война?! Как странно!
Как всегда, мы, простые бойцы, уже знали наперед командиров, что нам сразу же предстоит вступать в бой, сменив дивизию генерала Панфилова, отходящую с фронта на отдых. Знали мы также, что панфиловцы — люди героические, знаменитые и что стояли они здесь насмерть, на легендарных берегах речки Ламы, защищая разъезд Дубосеково, деревеньки Строково и Мыканино. Поэтому мы несколько смущены такой честью — сменять их — и не очень-то уверены в том, что будем достойной заменой.
Но как только мы выгрузились из вагонов и огляделись, как сразу же кто-то пронюхал, что нет, панфиловцев мы не будем сменять, а что нас бросают куда-то на новое направление и вообще тут «дело ясное, что дело темное». Что-то здесь затевается, и вся наша дивизия лишь крохотная частица какого-то гигантского военного замысла, окруженного тревожной тайной. Это как-то особенно нас волновало.