— Но если даже принять, бригадир, все ваши положения, касающиеся большинства и меньшинства, вы все же должны будете признать, что в вашей возлюбленной Низкопрыгии моникины считаются только со своими личными интересами, а это, в конечном счете, и есть основа великой европейской системы вкладов в дела общества.

— Подразумевая под этим, что обладание материальными благами должно быть цензом политического влияния. Но, согласитесь, сэр Джон, печальное положение вещей, которое сейчас наблюдается у нас, свидетельствует, что мы находимся отнюдь не под самым благотворным влиянием. Общество должно стремиться к тому, чтобы им правили нравственные истины. Основой и следствием этих истин являются принципы, сошедшие с небес, согласно же моникинской догме, любовь к деньгам есть нечто самое земное и низменное. И если на первый взгляд не совсем безопасно допускать, чтобы любовь к деньгам управляла действиями одного моникина, то столь же неразумно допускать ее влияние на многих. Вспомните также, что, когда власть находится в руках лишь одних богатых, они фактически управляют не только своей собственностью, но и собственностью тех, у кого ее меньше. Ваш принцип утверждает, будто, заботясь о своем достоянии, владелец богатства заботится и о том, что принадлежит остальному обществу. Но наш опыт показывает, что моникин может с большим усердием заботиться о своих интересах и в то же время совершенно забывать об интересах соседа.

Поэтому мы утверждаем, что деньги — плохая основа для политической власти.

— Вы разрушаете все на свете, бригадир, и ничего не предлагаете взамен!

— Просто-напросто потому, что разрушать легко, но очень трудно найти замену разрушенному. Что касается основ общества, я всего лишь ставлю под сомнение разумность того, чтобы политические права ставились в зависимость от принципа, который мы все считаем порочным. Я очень опасаюсь, сэр Джон, что, пока моникины остаются моникинами, мы будем очень далеки от совершенства. А если говорить о вашей системе вкладов в дела общества, то, по моему мнению, раз общество слагается из всех, то неплохо было бы послушать, что думают все о том, как им следует управлять.

— Многим людям и, осмелюсь думать, многим моникинам нельзя доверять управление даже их собственными делами.

— Совершенно верно. Но отсюда вовсе не следует, что другие люди или моникины забудут о своих интересах, как только их облекут правом выступать от чужого имени. Вы уже достаточно долго занимаетесь законодательством и могли убедиться, как трудно заставить даже прямого и ответственного избранника уважать интересы и желания своих избирателей. А это уже доказывает вам, насколько невероятно, чтобы захотел думать о других тот, кто считает себя их господином, а не слугой.

— Все это, бригадир, сводится к тому, что вы мало верите в способность моникинов проявлять бескорыстие в какой бы то ни было форме. Вы считаете, что всякий, кто облечен властью, будет злоупотреблять ею, и предпочитаете разделить полномочия, чтобы разделить злоупотребления. Вы считаете, что любовь к деньгам — «земное» чувство и ей нельзя доверить роль руководящей силы в государстве. Наконец, вы считаете, что система вкладов в дела общества ошибочна, поскольку она проводит в жизнь заведомо порочный принцип?

Мой собеседник зевнул, как бы показывая, что предпочел бы прекратить этот разговор. Я попрощался с ним и поднялся в комнату Ноя, чье плотоядное выражение сильно меня встревожило. Капитана не было дома. Поискав его часа два на улицах, я устал, проголодался и решил вернуться домой.

Неподалеку от наших дверей я увидел судью Друга Нации, обритого наголо и весьма уныло выглядящего. Я остановился у входной лестницы, желая сказать ему несколько дружеских слов. Как было не пожалеть джентльмена, которого я знавал, когда он вращался в лучшем обществе и преуспевал, а теперь — сирого, без единого волоска на теле, с жалким обрубком хвоста, еще не зажившим после недавней ампутации, и выражением республиканского смирения во всем его облике? А потому я недвусмысленно высказал ему свое сочувствие и выразил надежду, что вскоре увижу его уже обросшим новым пушком. О хвосте же, утрата которого, как я знал, была невосполнима, я деликатно умолчал. К моему величайшему удивлению, судья ответил мне весьма бодро, а выражение самоуничижения и покорности судьбе на миг совершенно исчезло.

— Как так? — воскликнул я. — Разве вы не чувствуете себя несчастным?

— Отнюдь нет, сэр Джон! Никогда в жизни у меня не было лучшего настроения, да и лучших видов на будущее.

Я вспомнил замечательный маневр, с помощью которого бригадир спас голову Ноя, и решил больше не удивляться никаким проявлениям моникинского хитроумия. Все же я не удержался от того, чтобы не попросить объяснения.

— Видите ли, сэр Джон, вам может показаться странным, что политический деятель, который, по всей видимости, впал в полное отчаяние, на самом деле находится накануне великолепного возвышения. Однако именно так обстоит дело со мной. В Низкопрыгии смирение — это все. Предусмотрительный моникин, без устали повторяющий, что он — самое жалкое ничтожество на свете, что он совершенно непригоден даже для самой скромной должности и что он вообще заслуживает того, чтобы его с позором изгнали из общества, может с полной уверенностью считать себя на верном пути к тем самым высоким должностям, от которых он так усердно отрекается.

— В таком случае нужно только облюбовать себе пост, а потом, провозглашая свою неспособность, указывать, что особенно ты не подходишь как раз для этого поста?

— Вы проницательны, сэр Джон, и сделаете карьеру, если только согласитесь остаться у нас! — сказал судья и подмигнул мне.

— Я как будто начинаю понимать вашу тактику. Значит, вы и не несчастны и не изнываете от стыда?

— Ни чуточки! Моникинам моего калибра гораздо важнее казаться чем-то, а не быть этим на самом деле. Мои соотечественники вполне удовлетворяются такой жертвой. А нынче, при затемнении Принципа, вообще нет ничего легче.

— Но как могло случиться, судья, что моникин, обладающий вашей поразительной ловкостью и гибкостью, вдруг споткнулся на своем пути? Я полагал, что вы достигли совершенства во всех эволюциях. Уж не всплыло ли дельце с вашим хвостом в Высокопрыгии?

Судья засмеялся мне в лицо.

— Я вижу, что вы все-таки мало нас знаете, сэр Джон. Здесь мы запретили хвосты как антиреспубликанские, и оба общественных мнения настроены против них. И все-таки за границей моникин может безнаказанно носить хвост хоть в милю длиной, лишь бы по возвращении он подверг себя новому усекновению и клялся, что он самое жалкое существо на земле. А если он к тому же похвалит кошек и собак Низкопрыгии, то, поверьте, сэр, ему простят даже предательство!

— Я начинаю понимать вашу политику, судья! Раз Низкопрыгия придерживается выборной системы правления, ее политики вынуждены искать расположения избирателей. А поскольку моникины склонны к самолюбованию, их ничем нельзя так расположить к себе, как заверениями, что вы гораздо хуже, чем они.

Судья кивнул и усмехнулся.

— Еще одно слово, дорогой сэр, — сказал я. — Поскольку вы чувствуете себя обязанным хвалить собак и кошек Низкопрыгии, то скажите, не принадлежите ли вы к той школе кошколюбов, которая уравновешивает свою нежность к четвероногим тем, что всячески поносит себе подобных?

Судья вздрогнул и испуганно оглянулся, словно его застали на месте преступления. Затем, умоляюще попросив меня не забывать о его положении, он шепотом добавил, что народ для него священен и что он редко говорит о нем без благоговения, а его пристрастие к кошкам и собакам объясняется вовсе не особыми достоинствами самих животных, а только тем, что они принадлежат народу. Боясь, что я скажу что-нибудь еще более опасное, судья поспешно откланялся. Больше я его не видел. Но я не сомневаюсь в том, что со временем он вновь обрел популярность и его шерсть отросла и что он нашел средство щеголять хвостом именно той длины, которой требовал каждый данный случай.