Воины, женщины и рабы одинаково старались не замечать его, не оглядываться вслед хану – и все смотрели на него тайком: из-под руки, через плечо, из-за конской гривы. Улаан чувствовал их взгляды спиной, и верхняя губа его вздрагивала от раздражения. Как неприятно! Возможно, стоило бы с самого начала хранить свой дар в тайне; но когда дар пробудился, царевич был ещё ребёнком и не нажил ума.

Стрелы пробьют сердца уток и тарбаганов, и улетающие жизни животных заберут с собой его утреннюю тоску. Улаан-тайджи насладится одиночеством и охотой, потом навестит любимого брата и отдаст добычу его слугам, потом – найдёт друзей и отправится к любимой жене Саин-хатун, чтобы она окончательно разогнала тучи над его сердцем.

Солнце поднималось. Бледно-голубым пламенным щитом смотрело небо. Серебристый ковыль шелестел под ветром. Курени остались позади, на пологих холмах здесь и там виднелись, будто каменные выступы, неподвижные сонные стада. Славные травы здесь! Даже бесчисленные стада Орды не могли до конца выесть и вытоптать этих трав. Тихо было. Только матёрые жеребцы тревожно обегали свои табуны, чуя приближение великого гнева… Царевич взял в сторону от дороги, разбитой тысячами копыт.

В зарослях мелькнула лисица-корсак, и, точно по волшебству, мигом выгнулся в умелых руках охотничий лук, тетива приблизилась к уху охотника и прозвенела, послав стрелу. Корсак упал пронзённым. Не спешиваясь, Улаан подхватил добычу с земли, выдернул стрелу и коротким ножом распорол брюхо. Тёмная печень сама скользнула в пальцы… Царевич не был шаманом и не гадал по внутренностям. Остывающая кровь лисицы должна была остудить и успокоить его собственную кровь. Пальцы задрожали, когда горячие липкие капли потекли по ним.

В колчане его насчитывалось лишь три стрелы – три тоски: тоска небосвода, тоска железа и тоска земли. Тэнгри, вечное Небо, дарует жизнь, железо всегда рядом с живыми, а земля примет мёртвое тело… Утолена первая из печалей, осталось две.

Улаан пустил коня в галоп. Топот копыт вспугнул уток, укрывшихся где-то у невидимого ручья, и они кинулись к небу, хлопая крыльями. Спустя миг одна из них рухнула, отягощённая стрелой.

Вот и вторая печаль…

Урусутская река зовётся Немястой. Она отделяет непролазные леса от вольной степи. По-урусутски имя её означает «не место», то есть дурное, плохое место. Так прозвали её хлебопашцы, прикованные к земле, за то, что не было года, когда бы степные племена не разоряли их поселения. Но земля окрест Немясты плодородна, и потому на берега её нанизаны города, как драгоценные камни на нитку бус. До сей поры все они платили дань великому хану, а князья их каждые десять лет ездили в Орду за ярлыками. Никто не мог укрыть их от грозы ханского гнева, и оставалось им только юлить и кланяться, изощряться в лести и продаваться с потрохами, чадами и домочадцами.

Но поднялась Москва. И как не было этих столетий покорности: вот уже двухсоттысячное войско князя Летена выходит к Немясте… Все, кто клялся в верности великому хану, ныне склонились под руку московита. Купцы доносят, что на Руси его называют Ледяным Князем. Его боятся больше, чем великого хана. Чёрный люд упивается слухами: маленькие глаза московита видят людей насквозь, и те, кто обманул его или в чём-то провинился перед ним, тот же час падают замертво.

Это хорошо. Степные волки давят шакалов, но те множатся снова и снова. Когда волки задерут урусутского медведя, лесная страна смирится надолго. Многие попадают замертво под страшным взором отрубленной головы Ледяного Князя.

Рысьи глаза царевича приметили в траве толстого тарбагана, и третья стрела легла на тетиву. Люди верят, что в тарбаганов нельзя стрелять из лука. В тарбагана, говорят они, превратился от стыда бог-лучник Эрхий-мэргэн, когда не смог сбить стрелой Солнце, последнее из четырёх изначальных. Сурок утащит стрелу к себе в нору и превратится в оборотня. В эту легенду Улаан-тайджи не верил. Он не верил ни в какие легенды, потому что слишком многое видел собственными глазами. Видел, как злая женщина заживо становится ведьмой-шулмой, как скачут по степи одноногие и однорукие тэрэны, покорные воле шаманов, как духи предков выходят из статуэток онгонов, чтобы помочь потомкам. Блуждающие огни элээ он видел, и дзедгеров, демонов безумия, и даже чудовищного элчи, посланника Эрлика, видел однажды и не хотел бы увидеть вновь. И так же было ему ведомо, что нельзя найти в земле наконечник стрелы, пущенной Хухэдэй-мэргэном с небес: смертоносные стрелы громовержца бесплотны. А Эрхий-мэргэн побрезговал бы превращаться в сурка, даже от самого горшего стыда: пускай лучший из лучших единожды промахнулся, что с того!.. Сейчас умрёт тарбаган, и будет утолена третья печаль, и степь заговорит, тысячи голосов застонут и зашепчут в ушах Улаана, открывая ему будущее… Белый конь фыркнул, переступил на месте, прицел сбился. Царевич подался в сторону, целясь заново.

И в этот миг он очнулся.

…Алей выронил стрелу. Натянутая тетива хлестнула его по пальцам, и лук он тоже уронил, заорав от боли. Суслик шмыгнул в нору, жеребец от неожиданности заржал, подкинув зад, и Алей только чудом удержался в седле. Живот подвело от ужаса. Похолодев, Алей вцепился в луку, потом смутно вспомнил что-то читанное о конях и всадниках и ухватился за гриву. Рассечённая рука сильно кровила, но он боялся даже сунуть пальцы в рот.

Конь фыркнул раз и другой, потом успокоился, стал смирно, принялся щипать траву, и минут через пять сердце Алея опустилось из горла на положенное ему место.

Алей Обережь впервые в жизни сидел верхом.

Это происходило посреди Дикой Степи в неделе пути от русской реки Немясты и за несколько веков до его рождения. Он был одет в расшитый серебром голубой халат и сапоги-гутулы, на поясе его был нож, за спиной – колчан, а лук, который он постыдно выронил, валялся под копытами стройного арабского жеребца.

– Блик! – растерянно сказал Алей и облизал, наконец, пораненную руку. Подумалось, что ситуация заслуживает куда более крепких ругательств, но он не мог даже вспомнить подобающих выражений. Воспользовавшись его слабостью, монгольский царевич Улаан перехватил поводья его воли и поводья коня. Со стороны фиксируя свои действия, изумлённый Алей легко перегнулся с седла и подобрал стрелу и лук, благословив духов за то, что лук не треснул.

– Блик, – ошалело повторил он, выпрямившись.

Сам он предпочёл бы благословить духов за привычки тёзки-царевича. Из-за них он сейчас находился в одиночестве, которое никто не смел нарушить. Это было как нельзя кстати.

Конь неторопливо шёл вперёд, ухватывая зубами верхушки трав. День разгорался; охвостья тумана уползали в ложбины и таяли там, с каждой минутой становилось теплее. Был август, на богатых пастбищах отъелся скот, на Руси поднимались хлеба… Зоркие глаза царевича различали вдали верховых пастухов, гнавших стада вслед за кибитками хозяев, а там, откуда снималось сейчас войско, поднимались к небу узкие дымы.

С виду Улаан-тайджи был безмятежен, как травы и камни, но сердце его бешено колотилось в груди.

«Отлично, – думал Алей, стискивая зубы, – просто великолепно. Такого я и вообразить не мог. О таком меня не предупреждал никто, ни Осень, ни Вася… значит, никто не мог и в мыслях допустить подобного. Что это нам даёт? Ничего. Значит, не будем мыслить в этом направлении. А в каком направлении надо мыслить?.. В каком?! Чёрт меня побери. Что мне делать? Что это вообще такое? Я…»

Алей злобно зашипел и провёл по лицу ладонью. Больше всего ему хотелось проснуться у себя дома, пойти попить водички и облегчённо подумать, что сны ему снятся шизофренические. Но раненая рука саднила, под задом переступал здоровенный горячий зверь, а солнце палило непокрытую голову. Не то что бы всё это было совершенно реальным. Алей чувствовал себя пьяным, и порой в глазах у него плыло, а гул крови в ушах перекрывал все звуки. Но осязание оставалось безжалостным: холодный металл, горячая шерсть, шершавая кожа. Жёсткое оперение стрел, тонкое шитьё шелкового пояса, узорная рукоять камчи. Улаан-тайджи, старший сын великого хана, вещий царевич.