А что Анна? Она оттирает полы в избе, как привыкла, речным песком. Изба и так дочиста отмыта, однако по случаю скорого прибытия важной гостьи внеплановая уборка неизбежна, обязательна. Вчера я сделал так же.
Там, где мы живём, всё доведено до идеального блеска. Истуканы не спят, у них много времени, гораздо больше, чем у настоящих людей. Всегда можно изыскать час-другой, чтоб упорядочить доступный кусок реальности. Не так ли сказано и в священной книге: “Кто соблюдает себя в чистоте, тот будет сосудом ценным, освящённым, полезным хозяину дома, готовым для всякого доброго дела”.
А то, что я сосуд ценный, для меня очевидно. Правда, неясно, насколько ценный.
Привёл в порядок кухню, стараясь не шуметь.
Чтобы выехать из Москвы на шестичасовом поезде, художница Георгия Ворошилова, или Гера – так она просила себя называть, сегодня проснулась в четыре часа утра. Живые люди, особенно молодые женщины, в такую рань вставать не любят. Это я отлично знаю, хоть и деревянный. Теперь гостья будет спать до обеда или дольше. Точнее, “досыпать”, – так они говорят.
А я поехал дальше: день сегодня сложный. Заболел друг, надо было помочь.
Снова, второй раз за утро, завожу свою вездеходку; отверзаю ворота, звенящие на морозе; выезжаю; колёсные шипы сурово хрустят по серому льду.
На столе оставил записку, составленную, как мне кажется, в деловом и одновременно богемном московском стиле: “Вернусь к 14:00. Ещё раз – добро пожаловать в Спрятанный город! Welcome! Enjoy! Иван”.
На чужих языках я не говорю, но знаю некоторые английские слова – они сами собой выучились по текстам старых хиппанских песен.
Я уверен, что московская пришелица свободно владеет английским, иначе какая же она модная?
2
Я так и не смог привыкнуть к тому, что живые люди всё время чем-нибудь болеют. Сам факт ужасной уязвимости их тел, проницаемых для всякого вируса или микроба, понять нетрудно. Гораздо сложнее научиться жалеть.
Жалко их очень. Они беззащитны перед недугами.
Своих сородичей, деревянных, я никогда не жалел, хотя, если разобраться, живётся нашему брату много труднее. Мы нелегалы, мы вынуждены действовать с оглядкой. Живые не знают, что это такое.
Но когда живой, твой товарищ, к тому же девушка, падает с температурой, начинает кашлять – невыносимо жалко его.
При себе я имел два списка; с одним забежал в аптеку, набрал таблеток и микстур; второй отоварил в обычном магазине: имбирь, лимон и минеральная вода.
С двумя пакетами спасительных снадобий вошёл в квартиру.
Урма поблагодарила хриплым насморочным баритоном.
– Извини, – сказала, – напрягла тебя, надо было маму попросить.
Я промолчал. Мы уже это обсуждали. Если человеку двадцать восемь лет, ему лучше ни о чём не просить маму, надо уметь обходиться без мамы. Для побед над неурядицами нужны друзья. Не надо беспокоить маму, у мамы и так жизнь нелёгкая.
А друг – всегда подскочит и протянет руку помощи.
А что рука излишне твёрдая, деревянная – так про это никто не знает.
Сели на кухне, я на привычный свой стул; на плите исходил паром огромный чайник, окна запотели. Сырой горячий чад не был полезен моему деревянному телу, но я об этом не думал. Ничего с ним не будет, с моим телом.
Тёмно-каштановые густые волосы Урма свернула узлом на затылке, открыв полностью широкое лицо, прихваченное лихорадочным румянцем; полные губы большого рта обметало сизоватыми трещинками, глаза поблёскивали: человек был нездоров.
– Ну и чего? – спросила она, размешивая в чашке кипяток и мёд. – Как там твоя московская звезда?
– Да вроде нормально всё, – ответил я. – Выздоравливай, и я вас познакомлю.
– Не, – сказала Урма лёгким тоном, – не хочу я с ней знакомиться. Может, потом как-нибудь.
– Потом она уедет, – сказал я. – Вроде бы изначально договаривались на три дня, но брат хочет, чтоб она пробыла неделю.
Урма села напротив.
– Что-то тут не то, – сказала она. – Как-то всё это немного странно. Модная, молодая, интересная, занимается древнерусской сакральной пластикой. Я же её погуглила, эту Георгию Ворошилову. У неё пять персональных выставок. А в Ростове Великом никогда не была. И вот приехала – но всего на три дня. Что такое три дня? Кругом-бегом, туда сходил, здесь погулял, и обратно в Москву… Это несерьёзно.
Я вздохнул и ответил:
– Вообще – не хочу в это влезать, даже краем локтя. Я местный, великоростовский. Ко мне приехала чужая, московская. Она не в теме. Мне велели ей всё показать. Но показать надо не только места, но и людей. Я сразу подумал про тебя. Ты искусствовед, она художник. Давай я вас сведу?
Урма несколько раз отхлебнула из горячей чашки.
По мокрым окнам стекала вода.
У нас в Ростове количество искусствоведов на квадратный метр территории всегда зашкаливало, учитывая три музея, четыре монастыря, десяток древнейших домонгольских храмов, сонм святых местночтимых и во всей земле российской просиявших, а также мастерские финифти.
– Не, – повторила Урма, легко удерживая простецкий бытовой регистр, на какой способны только самые лютые искусствоведы. – Я ростовский человек с двумя дипломами и без работы. Что я могу сказать звезде модной живописи? Выразить восхищение? Пристроиться снизу? Записаться к ней в друзья в социальных сетях? Как всё это должно выглядеть?
– А ты расскажи про свою бабушку, – предложил я. – Это будет круто, интересно.
Урма чуть подобралась, взгляд стал отчуждённым, прохладным.
– Про мою бабку, – ответила она, – знает только моя семья и ещё – ты. Потому что мы с тобой товарищи. Развлекать чужих людей рассказами про бабку я не собираюсь. Это семейная тема, частная жизнь, она чужих не касается. Знает мама, знает родня, знаешь ты; вот и достаточно. Молчи про это, прошу тебя.
– Ладно, – сказал я. – Постараюсь.
От Урмы в мою сторону надвинулось колючее, сильное, как будто озёрной водой плеснули в лицо. Я знал, как это бывает, я привык. Сила надавила, мягко обволокла, пригрозила – и пропала.
– Не “постараюсь”, – сказала она и добавила твёрдо: – А молчи. Не трогай мою бабку, она умерла давно, и я её тоже не трогаю. У Кастанеды прямо написано: никогда никому ничего про себя не рассказывай. Вот и я не буду. Понял?
– Да, – сказал я. – Понял, буду молчать.
Урма закашлялась трудно.
– Жаль, – сказал я. – Расчёт был на то, что вы познакомитесь. Общее дело делаете…
– Не общее, – ответила Урма. – Я в Москве жила, художников много видела. Люди искусства – все эгоисты. Но они эгоисты не пошлые, не в мещанском смысле, они эгоисты, потому что вынуждены обслуживать свой дар. Ты пообщайся побольше с этой московской птицей – ты поймёшь. А моё дело – предупредить. Москвичи – люди интересные, конечно… Но ты многого от них не жди. Они сюда приезжают, что-то делают… Но всё, что сделают, они заберут с собой, ничего не оставят. Понимаешь?
– Понимаю, – сказал я и встал. – Но настрой твой мне чего-то не нравится. Какой-то он враждебный.
Урма проводила меня до двери.
– Не враждебный, – поправила. – Настрой – свой, наш, ростовский. Давай обнимемся. Я, может, заразная, но к тебе вроде ничего не пристаёт. Спасибо тебе за помощь. Через два дня буду в норме.
От неё пахло живым, чуть солёным, и шершавое опасное облако снова окутало меня, надвинулось и ушло.
Спускался вниз на лифте с её пятого этажа с дурной головой.
Завёл тачку, музыку врубил, гитару Роберта Планта. Но почему-то не пошёл Роберт Плант, выключил.
Полегчало через несколько минут, когда колокол на кремлёвской звоннице ударил к обедне. Бронзовый медленный удар такой, что и внутри машины слышно. Звук, идущий сразу со всех сторон, из-под земли, с неба, а главное – изнутри тебя тоже, изнутри других, идущих по тротуарам, закутанных в шубы, как будто колокол – везде, висит на звоннице – и одновременно в каждом человеке.
Конечно, она права, подумал я, успокоившись. Тут даже и спорить не о чем. Гости приезжают и уезжают, а мы остаёмся. И наши тайны, всякие-разные, тоже остаются с нами. У меня своя тайна, у подруги своя, а вокруг город, он соткан из тайн – их не разгадать ни за три дня, ни за неделю. Я тут всю жизнь живу и то не всё разгадал.